Донская повесть. Наташина жалость [Повести] - Николай Сухов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Того, что объединяло хуторян, сдруживало их, внезапно не стало. И они разбрелись, зарылись всяк в свою нору.
Днями еще как-то ощущалась жизнь: мелькала на улицах детвора, изредка с оглядкой появлялись и взрослые, кое-где на гумнах и левадах бродили не спускаемые с глаз коровы, овцы. А как только вечерело, никаких признаков жизни уже не оставалось: все погружалось во мрак и выморочную тишину. Ни человеческого голоса, ни огонька — во всем хуторе.
Люди накрепко закрывали ставни, запирали на засовы двери и при тусклом чадном мерцании коптилок с тяжестью на душе прислушивались к гнетущему и бесконечному гулу самолетов.
А за окнами, в раздетых заморозками деревьях и сухостое-бурьяне, то жалобно стонал, то свистел несказанно тоскливо сырой предзимний ветер, да порою на левадах разноголосо выли волки (они появились здесь в последнее время в небывалом изобилии, — видно, пригнала их сюда война).
Приди лихой человек в любую семью, ограбь, прирежь — и заступиться некому: ни суда, ни власти, ни просто крепкой защитной руки.
Страшно было в те дни на хуторе. Жутко!
В один из таких дней через хутор, уже совсем притихший и наполовину пустой, промчалась грузовая с чужеземными буквами машина. На площади она приостановилась, и из нее с вещевым мешком под мышкой выскочил франтоватый, рослый, сравнительно еще молодой человек.
Одет он был пестро: сапоги и мундир на нем были военные, а картуз и брюки гражданские. Причем сапоги красноармейские, кирзовые, а серо-зеленый мундир, сидевший на нем довольно ловко, немецкий. Случайно ли он так был одет, нарочно ли?
Машина высадила его и, взревев, понеслась дальше. А приезжий опустил на землю мешок и, озираясь, никуда, как видно, не торопясь, стал закуривать.
Дивиться на него было некому — ведь людей в хуторе было наперечет, а мужчин, и в особенности средних по возрасту, так совсем почти не было. А тем хуторянам, что пока еще оставались дома, не до любопытства было — они жили что кроты в норах.
Только детвора, ребята, для которых запугивания и запреты взрослых трын-трава, живым частоколом тут же окружили незнакомого человека. Толпясь, они с превеликой жадностью осматривали его, перешептывались:
— Гля-ка, пиджак-то…
— Германский. А может, немецкий.
— Хо, а ты знаешь!
— Наши лучше. Папаня приезжал…
— А сапоги как и у дяди Гриши.
— И фуражка…
— Это и не фуражка вовсе.
— А чего же?
— Да не жми ты, куда лезешь!
Все у приезжего, кроме «пиджака», ребята находили обычным, свойским, и цигарку он вертел все так же, оторвав от газетки косой листок. Но все-таки — кто же он? Не немец ли? Не из тех ли, с которыми их отцы воюют и которых в хуторе еще не видели, так как фронт прошел стороной?
Приезжий молчал. Вертя цигарку, он искоса поглядывал на ребят, кривил в улыбке губы. В руке у него щелкнула модная автоматическая зажигалка с какими-то пружинками, крышечкой, и ребята от восхищения все разом ахнули, и даже глаза у иных засверкали.
— Хороша бензиночка! А? — сказал приезжий и подмигнул ребятам.
Знакомая речь, знакомый вид, знакомые повадки — все это ободрило ребят, и они придвинулись уже поближе, вплотную.
— А ты, дяденька, чей? — несмело спросил кто-то из заднего ряда. — Чей ты есть?
— Свой.
— Свой?.. А машина чья?
— А к кому приехал?
— К себе приехал… Домой.
— Хм, а мы думали…
— А где он, ваш дом?
— Дом-то? Найдем. Найдем свой дом… Теперь-то уж мы найде-ем!
Последнее слово приезжий процедил сквозь зубы, со злобой, и ребята притихли: непонятно было, почему дяденька вдруг обозлился и что значит «найдем».
Через площадь в это время, постукивая палкой, ковылял старик Селезнев, известный тем, что был самым древним человеком в хуторе, и еще тем, что с некоторого времени стал заметно слабоват на память.
Приезжий внимательно и с удивлением осмотрел его от серых подшитых валенок до изношенной, потерявшей цвет папахи и крикнул:
— Дед Михей! Все прыгаешь? Здорово!
Тот остановился, положил на конец палки скрещенные сухонькие, в узлах синих жил руки, оперся о них подбородком и уставился на приезжего. Тусклыми, еле зрячими глазами глядел долго, до слез и, вздохнув, сокрушенно сказал:
— Никак не признаю, голубок. Дела-то какие! Нет, не признаю, извиняй.
— Капитона Ветрова помнишь, дед?
— Ась? Капитона Максимыча? Мельника?
— Ну да, мельника. Помнишь? А я сын его, Тихон.
— И не знаю, голубок, извиняй. Стало быть, Капитона Максимыча… Давненько уж что-то я не вижу его. Знавал, знавал. А вы что же — на побывку? Аль совсем?
— На побывку, дед, — тая ухмылку, сказал Тихон.
— То-то, я смотрю… Ну, а этих супостатов-то, германов, скоро, что ли, наши образумят? Ведь эка беда! Пол-России-матушки полонили. Где это видано?
Тихон свел брови и промолчал.
— Внучков моих Тимку иль Данилу нигде там, на фронте, не встречал? Проводили о прошлый год — и ровно не было их. А ведь четверо мал мала меньше у Данилки-то.
— Нет, дед Михей, не встречал, не приходилось, — сказал Тихон нехотя и нагнулся за мешком.
Он уже шагнул было, вскинув мешок на плечо, но вот взгляд его упал на одного из расступившихся пареньков, и Тихон в изумлении остановился: перед ним была точная копия его недруга Сергея. Личико у этого широкоплечего с крутым затылком мальца лет семи хоть и было худенькое, бледное, как видно, после болезни, но все же весь отцовский склад в нем повторился отчетливо.
— Тебя как зовут, мальчик? — спросил Тихон, не сводя глаз с паренька.
— Ленька, — ответил тот и попятился, смущенно спрятался за приятелей.
— Алексей, стало быть. А чей ты? По прозвищу как? Тот молчал.
— Как маму-то зовут?
— Годунихин он, тетки Наташки, — подсказал передний паренек, повзрослее.
— Тетки Наташки? — переспросил Тихон, и вдруг его выбритое скуластое лицо начало суроветь. — Так… — сказал он после короткого молчания. — Та-ак. Годунихин, значит. А отец дома?
— Нет. Отца его нет дома. На войне он, дядя Сергей.
— На войне?.. Угу. А мать дома?
— Мать, тетя Наташа, дома. Она дома. Хотела уехать, да не уехала. Вот он как раз расхворался. Мышиный тиф. У нас, дядя, в улице все кошки передохли. Остался один корноухий кот у Селезневых, старый-престарый. А он лежал пластом, но ничего. — Веснушчатый крепыш, с явным удовольствием выказав такую осведомленность, кивнул при этом на Леньку.
— Ишь ты, пластом! И кошки передохли! — притворно удивился Тихон. — А куда же она, тетя Наташа, хотела уехать?
— Да туда, куда и все, — крепыш неопределенно повел рукой. — Скотину колхозную хотела гнать.
— Во-он что. Без нее, значит, угнали! А где же она живет?
— Кто? Тетя-то Наташа? А вон там, в большом доме, колхозном, — подсказывал все тот же паренек и хотел было в свою очередь спросить: как же он, дядя Тихон, тутошний, а не знает, кто где живет? Но не решился: дядя этот становился все более неприветливым, хмурым.
Всем гуртом ребята двинулись за ним, толкаясь с боков и спереди, но он, уже потеряв, как видно, к ребятам всякий интерес, сердито прицыкнул, и они один по одному отстали.
XIVЖильцы колхозного дома, готовясь к очередной тяжелой ночи, заканчивали последние на сегодня дела по хозяйству.
Раньше, до нашествия немцев, в этом доме было три семьи. А теперь, когда семья бригадира Курдюмова целиком выехала с хуторским обозом, остались Годуны и пожилая жена фронтовика Авдотья Манскова с дочками, одна из которых, Люба, была уже взрослой, невестой.
Наташа с Любой доили во дворе коров, а старик Годун возился с телятами и овцами, загоняя их в рубленый сарай, куда, за перегородку, введут потом и коров. Весь скот они стали теснить в этом небольшом, но довольно-таки надежном сарае недавно, с того времени, как волки — четвероногие и «рукастые» — расшалились так, что уже остервенели, никакого удержу им не стало, И люди начали прятать скот на ночь в сенях, а то и в хатах.
В воротах появился Ленька, только что возвратившийся с улицы. Прижимаясь к завальне, он хотел было проскользнуть незаметно — всегда этот дед ругается, когда запоздаешь. Но Годун увидел его, забурчал:
— Ты где, пострел, был? Вот я тебя хворостиной! Ночь — а его и собаками не сыщешь! И что за дети такие — кол на голове теши, ничего не понимают!
— А чего я… Ведь еще не темно, — оправдывался Ленька.
— Этого не хватало! Как раз надо, чтобы темно стало. И где они, леший их знает… Ну, что ты до сей поры делал там, скажи?
— Да ничего. Дядю смотрели.
— Кого? Какого это еще там дядю? А тетю не смотрели?
— А вот что приехал на машине. Дядя Тихон — мельник. Так он деду Михею говорил.
Годун, размахивая веткой крушины, пугал овец. И вдруг ветка выпала у него из руки.
Почему-то заторопившись, он прикрыл ворота, опасливо глянул через тын в улицу и совсем уже иным тоном начал расспрашивать внука, что тот увидел и услышал от приехавшего.