Женщина при 1000 °С - Халльгрим Хельгасон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Магги от нее было двое детей; от своей матери они унаследовали злые чары и родились самыми натуральными ледышками, неспособными подарить мне хоть крупицу тепла. Их я не видала с тех пор, как сидела на санаторном утесе возле Залива и жевала булочки.
63
Достоинство
2009
Удивительно, что эта устаревшая машинка еще способна производить слезы. Просто уму непостижимо. И я утираю свою дряхлую щеку. Дурацкая обида-ранимость. А еще вот это: что эта старая развалина – тело – устроена так, чтоб до самых похорон производить экскременты, что, конечно же, нельзя назвать иначе как иронией небес, каким-то особым фуфлянским наказанием роду человеческому. Чтоб мы до самой смерти были чем-то заняты.
Трудиться, трудиться, трудиться. А потом в гроб рядиться. И все-таки человек разбирается в жизни больше, чем грозный Творец, потому что люди хотя бы установили замечательные законы о пенсиях, позволяющие годам к семидесяти прекратить работать, а суровый Господь не предоставляет исключений никому, не дает ни отдыха, ни срока и гоняет нас в уборную до самого последнего похода.
А в остальном меня не прельщает идея Бога. Со стороны нас, людей, это просто нахальство считать себя выше зверей, цветов и всех растений. Коровы, например, себе никакого тельячьего Иисуса не выдумали. Одуванчики и то ни в какого Господа не верят. А уж они – самые глупые из всех цветов. Они, пожалуй, будут разумнее людей – у них есть то, что я называю земным здравым смыслом. Да, эти замечательные животные и растения умеют жить. Они понимают, что значит жизнь. Оттого-то мы так и боимся этих существ. Потому что наша душа знает, что они понимают больше нашего. Например, я знаю, что у простого одуванчика мудрости больше, чем у этого милейшего Далай Ламы, который, как говорят, сумел выковырять кое-что из сердцевины. Встал ни свет ни заря, чтобы медитировать на это в темной пустоте и до обеда выдул целых два литра чая.
Я скажу просто: если и есть какой-то Бог, то это я – человек, за восемьдесят лет жизни не потерявший рассудок, просыпавшийся на четырех континентах рядом с сотней мужчин, рожавший и терявший детей, создавший целые вселенные проблем, но разрешивший большую их часть – в основном за счет упрямства, но также и за счет бесстрашия и одной-единственной чудо-капли великодушия, которую мне удалось-таки выжать из почти засохшего тела бабушки, пока она лежала на своем послесмертном одре в Ранакови. Ибо ведомо мне, что была я сама себе Бог и спасение души. Когда я молилась – я молилась не Богу. Тогда я молилась самой себе в старости, высоко на небесах.
Старики говорят, что скоро отдадут богу душу, что им не терпится наконец встретиться с Богом, но не знают, что никогда не приблизятся к нему больше, чем если будут людьми, – людьми, которые всё попробовали в этом мире, с честью прошли все людские испытания, которым нас подвергает жизнь, и сейчас должны посмотреть в лицо самому человеческому, что есть на земле – смерти. Умереть к тому Господу, который составляет сердцевину каждого человека. Ибо когда мы умираем, мы уходим не прочь, а внутрь себя. Я ясно ощутила это, когда стояла у тела бабушки: она не испарилась с одра смерти в душеобразном состоянии, но ушла в себя: в то человеческое божество, которое зовется достоинством и на самом деле не имеет к интимной сфере никакого отношения.
64
Детство закончилось
1941
После примерно года в Копенгагене мы с мамой вернулись в фашистское государство с фарерской сушеной бараниной в сумках и исландскими мыслями в головах. Было непросто разобраться, где кончается Дания и начинается Германия. Во всех деревнях было что-то третьерейховское. Во Фленсборге поезд замедлил ход и дал пассажирам «воздух», чтобы рассмотреть свежевыстиранные знамена, подметенные тротуары и сияющие витрины, полные фотографий фюрера и всех его белокурых детей. Буквально каждая дверная ручка в этом краснокирпичном городе лучилась явной победоносностью и уверенностью в себе, и даже камни на мостовой не скрывали гордости новыми завоеваниями: в хозяйстве появились Венгрия, Словакия и Румыния. Мы вышли на станции и пересели в другой поезд – плюющийся дымом одновагонный состав, который с шумом потянул нас на запад, к Северному морю. Там тогда стоял – и по сей день стоит – городок Дагебюлль с паромной переправой, который оказался конечной станцией моего детства.
Конечно же, мне было интересно «поездить по миру» и освоить новые земли, но час расставания стал для меня полной неожиданностью. Поезд остановился посреди «города», состоящего из пары домов, гостиницы и перрона. Оттуда мы прошли на набережную – две пальтоносные женщины, маленькая и большая, блондинка и брюнетка. Наши финансы пели такие романсы, что денег у мамы наскреблось лишь на один билет на паром, так что она решила расстаться со мной на пристани. А мне предстояло плыть одной, брошенной на произвол чужих людей. Чтобы подбодрить меня в этот трудный час, мама рассказывала мне истории про бабушку Веру и пела песенки, которые сочинил Бьёрн Тупицын с островов Акюрэйар:
По волнам, по волнам,по соленым по слезам.А потом приплыл и – хлоп!– прямо в гроб.
Иногда этот стишок читали мужики, испуганно-радостные, когда выходили в море в переменчивую погоду. Но для меня он, конечно же, был плохим утешением, с меня хватало и того нового чувства, растущего с каждым шагом. Внутри у меня завелась маленькая куколка, которая стала гусеницей, затем – червячком, а потом – небольшим хомяком. А когда я увидела с края причала морскую ширь, хомяк быстро вырос до размеров взрослого бобра, который просунул морду мне в глотку и начал изо всех сил клацать там зубами. Я размотала красный шарф, но это не помогло. Я не знала, что делать. Никогда у меня в груди не бывало такого гостя. Он занял мое тело. Единственное, что после этого осталось у меня – это разум, но и им я не могла управлять, и осознание этого лишь усиливало рыдание и комок в горле – эти слова я выучила только потом.
Паром был маленький, прилив поднял его, так что трап принял почти горизонтальное положение. Несколько опрятно одетых пассажиров шагнуло на борт. Мы прошли на причал, и мама дала мне последние «ценные указания»: «А еще не забудь помолиться за папу». Затем она остановилась, поставила на землю тяжелые, как бревна, чемоданы – свой и мой – и спросила: «Все ведь будет хорошо, правда?» Я не смогла произнести ни слова, ни звука не смогла из себя выдавить из-за проклятой бобровой морды, которая заткнула мне горло и продолжала жутко клацать зубами. С огромным трудом мне удалось сглотнуть, но тут взорвались глаза – я разревелась: «Мама! Мамочка! Не отсылай меня морем! Не уходи! Не оставляй меня одну!»
Я ничего не могла понять. Ведь мне так хотелось! Но нет, сейчас я не должна была потерять мать. Она прижала меня к себе, начала лепетать какие-то слова утешения, но вдруг не выдержала и разревелась сама. Сперва мне показалось, что она хохочет. Но когда она вынула белый вышитый носовой платок, мне стало ясно, что она так же убита горем, как и я, если не больше. Я пораженно смотрела на нее – эту самую великую женщину, которую когда-либо порождала земля, – а сейчас она стояла сломленная: ее лицо напоминало руины, и единственным ее щитом был тонкий носовой платок. Вдруг мне показалось, что она меньше меня, и у меня появилась потребность утешить ее, однако это чувство оказалось настолько горестным, что я снова начала реветь. Мимо нас прошел господин в шляпе и косо посмотрел на нас – двух рыдающих женщин. Затем мужской мир дал гудок к отправлению.
«Запомни, Герра, я люблю тебя. Мама любит тебя и будет по тебе скучать все время, все дни, и по ночам тоже. А весной мы вновь увидимся».
Человек в униформе внес чемодан на борт, и я медленно зашагала по трапу, который и сам качался на волнах моих слез. Затем я прошла в нос парома, который отходил от пристани задним ходом, и обессилено помахала маме рукой. В льдисто-светлый январский день она стояла на немецкой пристани с волосами, приплюснутыми с северной стороны (как будто левую сторону прически слизнули) и махала на прощание своему ребенку. Грудь вздымалась и опускалась. И она все стояла и махала даже после того, как кораблик развернулся, я вернулась на палубу, и паром отплыл далеко от берега. Я смотрела, как моя мама превращается в девочку, потом в куклу, потом – в оловянного солдатика. Она все чаще вытирала лицо одной рукой. В конце концов она осталась на пристани одна, а потом исчезла, как солнце за горизонтом, забирающее с собой лучи с лица смотрящего. Я почувствовала, как мои слезы вбирают в себя морской холод.
Милая мама!
Подсознание, уже, конечно, прочитавшее мою биографию, знало, что наша разлука будет больше, чем просто январь, февраль, март и апрель сорок первого. И даже чувство времени, его поверхностный брат, ощущало, что в моей маленькой жизни настали перемены. Оно уже на вывеске на перроне прочитало, что тут мы вляпались в такой дагебюлль, что хуже некуда: за углом поджидала война и время, полное бестолковщины для всех и каждого. Мое детство закончилось.