1977. Кошмар Чапелтауна - Дэвид Пис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он кивает, и Олдерман выходит из камеры за ним следом, запирая за собой дверь.
Примерно через полчаса дверь открывается.
Входят старшие следователи Олдерман и Прентис с тремя кружками чая.
Они садятся и пододвигают одну кружку мне.
У них усталый вид.
Они – пас, они сдались.
Джим Прентис говорит:
– Боб. Я еще раз прошу тебя рассказать нам подробно о твоих семейных проблемах. Это очень нам поможет. И тебе тоже.
– Это каким же образом?
– Боб, мы тут все – полицейские. Мы все заодно. Если ты не начнешь нам хоть немного помогать, нам придется передать это дело кому-то другому. А это никому не нужно, ты же понимаешь.
– Но при этом вы не хотите сказать мне, в чем все-таки дело?
– Боб, сколько раз я должен тебе повторять? Я же уже сказал тебе, дело в том, чем ты занимался в течение тех прогулянных часов.
Я беру сигарету, которую Олдерман швырнул рядом с моей чашкой, и наклоняюсь вперед, чтобы прикурить у него.
Я откидываюсь на спинку стула, дым поднимается к низкому потолку, вместе с ним – моя голова. Наконец я говорю:
– Я изменял жене с другой женщиной.
Олдерман разочарованно шмыгает носом.
– Изменял? В прошедшем времени?
– Да.
– Это почему же?
– Она меня бросила.
– А как ее зовут, эту женщину?
Я снова смотрю в потолок и прикидываю шансы.
– Дженис Райан, – отвечаю я.
– Когда ты видел ее в последний раз?
– В субботу утром.
– Во сколько?
– Около восьми.
– И поэтому ты ушел в запой?
– Да.
– Из-за того, что она тебя бросила?
– Да.
– А твоя жена знает?
– О чем?
– О твоих приключениях на стороне.
– Нет.
– Ты не хочешь рассказать нам что-нибудь еще относительно твоих отношений с этой женщиной?
– Нет.
– Спасибо, Боб, – говорит Джим Прентис, и они уходят, заперев за собой дверь.
Я поднимаю голову – в камере темно.
Дверь открывается, в камеру врываются какие-то мужики, надевают мне наручники и мешок на голову.
Они ведут меня в коридор, вверх по лестнице, из здания – в ночь, на заднее сиденье машины, и мы едем кататься.
Никто не говорит ни слова. В машине пахнет алкоголем и сигаретами.
Я не уверен, но мне кажется, что в машине кроме меня еще трое: двое – впереди и один – рядом со мной, на заднем сиденье.
Примерно через тридцать минут мы съезжаем с дороги и останавливаемся в каком-то месте, по ощущениям похожем на свалку.
Дверь открывается, они достают меня из машины и ведут по неровной тропинке.
Я запинаюсь – кто-то берет меня под руку.
Мы останавливаемся и стоим секунду, затем они снимают с меня мешок.
Ослепленный прожекторами, я моргаю, моргаю, моргаю.
По краям – ночь, в центре – белый свет.
Ноубл, Олдерман и Прентис стоят передо мной в свете прожекторов, ярких неземных прожекторов.
В центре сцены – диван.
Кошмарный, мерзкий, прогнивший, протухший, окровавленный диван.
– Ты здесь раньше когда-нибудь был? – спрашивает Ноубл.
Я смотрю на диван, на почти совсем истлевший бархат, на пружины – ржавые, железные, острые как шипы.
– Ты знаешь, где ты находишься? – спрашивает Прентис.
Я смотрю на них, на херувимское сияние вокруг их лиц. Я качаю головой.
– Ты уже когда-нибудь раньше здесь был или нет? – снова спрашивает Олдерман.
Да, я был. В тех кошмарах я приходил на это самое место. Я киваю и говорю:
– Да.
Ноубл кидается вперед и бьет меня по челюсти. Я падаю на колени, по моим щекам текут слезы, мой рот наполняется кровью. Свет гаснет.
Темные глаза, темные глаза, не желающие открываться.
Индийская кожа, раскрашенная красным, белым и синим, в рубцах, синяках и гнойных ранах.
Темные глаза, темные глаза, закатившиеся, смерть.
Индийская кожа, раскрашенная убийством, одиноким убийством.
Удар – и я просыпаюсь. Я сижу на стуле в камере. Ни наручников, ни мешка больше нет.
– Посмотри на нее! – орет Ноубл.
Я пытаюсь сосредоточиться на столешнице.
– Посмотри на нее!
Ноубл стоит, Олдерман сидит.
Я беру фотографию, увеличенный черно-белый снимок ее лица, ее отечных век и распухших губ, ее почерневших щек и испачканных волос, и меня трясет, трясет, меня рвет, рвет на стол, горячая желтая желчь – по всей комнате.
– О господи, твою мать!
На мне – чистые комбинезон и рубаха.
Ноубл и Олдерман сидят напротив меня, на столе – три кружки с горячим чаем.
Олдерман вздыхает и читает с листа A4:
– В полдень воскресенья, двенадцатого июня, тело двадцатидвухлетней Дженис Райан, имевшей судимости за проституцию, было обнаружено на помойке, недалеко от Уайт Эбби-роуд, в Брэдфорде. Оно было спрятано под старой тахтой. Согласно заключению судмедэкспертов, смерть наступила в результате обширной черепно-мозговой травмы, нанесенной тяжелым тупым инструментом. Судя по частичному разложению трупа, смерть наступила около семи дней тому назад. Исходя из характера травм, можно предположить, что этот случай не связан – повторяю, не связан – с преступлениями, широко известными как убийства Потрошителя.
Тишина.
Потом Ноубл говорит:
– Ее нашел ребенок. Он увидел ее правую руку, торчащую из-под дивана.
Тишина.
Потом Ноубл кивает и говорит:
– Да, и я думаю, что все это случилось следующим образом: я думаю, что ты отвез ее в Брэдфорд, привел на свалку, ударил по голове камнем или кирпичом, а потом стал прыгать по ней до тех пор, пока у нее не переломались все ребра и не лопнула печень. У тебя не было с собой ножа, но ты решил попробовать обставить это дело как убийство Потрошителя. Поэтому ты задрал ей лифчик, стащил трусы, снял джинсы, а потом подтащил ее за шиворот к дивану и надвинул его на нее. Потом ты забросил подальше ее сумку и отвалил.
Тишина.
Потом я говорю:
– Но почему?
– Судебная медицина, Бобби, – говорит Олдерман. – Твои следы на ее одежде, ее – на твоей, ты везде – в ее квартире, под ее ногтями и в ее влагалище, на…уй.
– Но зачем? Зачем мне ее убивать?
Тишина.
– Боб, мы знаем, – говорит Олдерман, глядя на Ноубла.
– Что знаете?
– Что она была беременна, – подмигивает он.
Тишина, потом Ноубл говорит:
– И ребенок был твой.
Я ору, мои ладони прижаты к столу, Олдерман и Прентис пытаются удержать меня на месте, Ноубл уходит.
Крича снова и снова, опять и опять.
– Спросите его, спросите Эрика Холла, мать его. Приведите его сюда. Это не я. Это не я, мать вашу. Я бы никогда не смог.
Порезы, которые будут вечно кровоточить, ушибы, которые никогда не заживут,
– Спросите его, спросите эту чертову падлу. Это он, я знаю, что это он. Это не я. Я не смог бы. Никогда в жизни!
Крича снова и снова, опять и опять.
Я захлебываюсь, моя голова зажата у кого-то подмышкой, Олдерман и Прентис пытаются усадить меня на место, Ноубла нет.
– Все дело в том, – говорит Ноубл, – что, если верить Эрику, Дженис звонила ему и просила защиты. От тебя.
– Херня собачья.
– Ладно, тогда откуда он знает о том, что она была беременна от тебя, если она никогда ему не звонила?
– Она звонила ему, чтобы попросить денег. Она была его информатором до тех пор, пока он не стал ее сутенером.
– Бобби, Бобби, Бобби. Давай не будем переливать из пустого, бля, в порожнее.
– Слушай, я же тебе говорю. А ты не слушаешь. Я видел ее в ту прошлую субботу, четвертого числа. Она была в Брэдфорде и должна была встретиться там с Эриком, но он послал за ней фургон. Они ее повязали и отделали, понятно?
– Отделали?
– Изнасиловали. Спроси Радкина и Майка. Они заходили за мной к ней на квартиру, они видели, в каком она была состоянии.
– Ага, только вот они думают, что это сделал с ней именно ты.
– Что – это?
– Избил ее, бля, до полусмерти.
– Херня, херня собачья.
– Твои следы на всем ее теле.
– Естественно. Я же ее любил, мать вашу.
– Боб…
– Послушай, я просыпался рядом со своей женой со спермой в пижаме, просыпался весь, бля, в сперме, потому что мне без конца снилась она.
– Е-мое, Фрейзер.
Одни…
Одни вместе:
Я закрываю глаза, ты зовешь меня по имени.
Сигарета, пластиковый стакан, порножурнал.
Туфли не на ту ногу, без шнурков.
Пальцы вокруг моего горла, пальцы в моем горле.
Пальцы под скальпом, пальцы на висках.
Ты закрываешь глаза, я зову тебя.
Одни вместе —
Одни.
– Вы собираетесь предъявить мне обвинение?
Прентис пододвигает ко мне стакан с чаем.
– На, Боб, выпей.
– Скажи мне прямо.
– Похоже, дело плохо, совсем плохо.
– Я этого не делал, Джим. Это был не я.
– Пей чай, Боб. А то остынет.
Черные параши, запачканые сном, вдоль по белым коридорам, набитым воспоминаниями, к окровавленной подушке, набитой перьями альбатроса, последний взгляд на счастливые дни через закрывающиеся двери и окна, к столу и трем стульям под лампочкой в железной сетке.