Зимние каникулы - Владан Десница
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В комнату вползали сумерки. Иван отложил блокнот, без дела лежавший у него на коленях, и подошел к окну. Задумчивость его незаметно перешла в рассеянность. Внизу, по улице, в сгущающихся сумерках слегка покачивались густые кроны каштанов. Вдали, в городе, один за другим зажигались огни. Сквозь сумрак пробивались раньше не слышные трамвайные звонки. Их мягкий перезвон разносился вдоль длинных рядов уличных фонарей. Профессор неотрывно смотрел в окно, словно там, в искрящейся дали, увидел то, что совсем недавно глаза его тщетно искали в комнате. Стоя возле него и тоже глядя вдаль, Иван с интересом наблюдал игру трепещущих и непрерывно мигающих светлых точек. И когда далекий и пронзительный и как бы пробуждающий заводской гудок вывел его из рассеянности, ему показалось, что забытье его длилось целую вечность. У него было такое чувство, будто все это время он пребывал вне собственной жизни, вне времени вообще, и это навело его на мысль, что растительное состояние, в котором находился профессор, в сущности, некое прасостояние, состояние первого слабого проблеска сознания в живом существе, забытая и погребенная в веках способность, которая, однако, подспудно живет в человеке и которую легко обрести вновь, выучить или, что еще проще, усвоить обыкновенным подражанием. Ему показалось, что в мутных глубинах его души только что проклюнулось какое-то незнакомое, новое чувство, что между ним и Стариком начало возникать безмолвное понимание, от которого, продлись оно секундой дольше, он бы уже не мог освободиться. Его охватило безудержное желание выйти на улицу, на чистый воздух, вырваться из этого затхлого помещения, где плавает сумрак. Тайком, на цыпочках, точно убаюкавшая ребенка нянька, он тихо вышел из кабинета и притворил за собой дверь.
1955
Перевод И. Макаровской.
ПРОЩАНИЕ
Он был уже совсем одряхлевший. Из чересчур широкого воротника торчала тощая шея с дряблыми складками под горлом, в высохшей руке дрожала трость. Она, на восемь лет моложе мужа, еще полная нерастраченных сил бездетной женщины, говорливая и подвижная, со свойственным низкорослым людям стремлением выделиться, с изумительной сноровкой одна управлялась в рыбной лавке. Их совместная жизнь строилась на невысказанном предположении, что он умрет первым. Однако судьба распорядилась по-своему, и она ушла из жизни раньше — буквально за три дня после каких-то ужасных болей в правой части живота. Слабый и немощный, он даже не смог проводить ее. Проводила ее в последний путь их старая служанка Ана. А он, стоя у закрытого окна, смотрел на похороны, шмыгая носом — на рыдания у него не было сил.
Его угасание тянулось несколько месяцев. Ухаживала за ним Ана. Прибравшись в доме, она приносила ему из столовой обед, отливала немного супа в другую кастрюльку — на ужин и, постояв пару минут у кровати в пальто с вытертым воротником заячьего меха и с черной клеенчатой сумкой, говорила: «Ну, я пошла. Будет время, загляну вечером». Он слышал, как за ней захлопывалась входная дверь и щелкал язычок замка. Он оставался один. Перед ним открывался безбрежный простор одиночества: вся оставшаяся часть дня, целая ночь вплоть до нового утра. Одиночество заполнял единственный вопрос, а вынужденное безделье посвящалось решению единственной дилеммы: придет Ана вечером или не придет. Мысль его порхала с одной альтернативы на другую, точно канарейка с перекладины на перекладину. Не то чтобы он нуждался в ее вечернем визите, просто между утренним его вопросом «Придет ли?» и вечерней отгадкой «Пришла» или «Не пришла» пролегал целый день, который надо было чем-то заполнить, и ожидание ответа становилось чем-то вроде цели и смысла жизни.
С пожелтевшей фотографии в овальной рамке над ночным столиком смотрел хилый мальчик лет семи-восьми, в полосатой майке и соломенной шляпе, с деревянным обручем в руках. Теперь, по прошествии стольких лет, Антун уже не вспоминал своего сынишку от первой жены. Забыл он и тот ужасный день, когда маленький Иво опрокинул на себя кастрюлю с кипятком, и те дни безумного страха и призрачной надежды, когда он, словно в горячке, сидел за своим окошечком, машинально штемпелюя письма, а клиенты за стеклом с недоумением смотрели на его дрожащие руки и красные, вспухшие глаза. Он давно уже не вспоминал это время, как и вообще свой первый брак, смерть жены, несколько лет вдовства — ничего, что было до его второй женитьбы. Фотография почти полвека висела над ночным столиком, Ана регулярно два раза в неделю вытирала с нее пыль, так же как протирала дверные ручки или стоявшего на комоде фарфорового парнишку с корзиной клубники и трубкой в зубах, а взгляд Антуна годами намеренно обходил ее.
Ему не от кого было ждать писем или визитов: родни у него не было, а старый приятель — пенсионер — в прошлом году переехал в провинцию, к сыну-аптекарю. Из газет он получал только выходящий дважды в месяц «Вестник объединения почтовых служащих», публиковавший в основном «специальные и сословные вести». И лишь в одном столбце на четвертой странице была рубрика «События в мире за пятнадцать дней», да и то всем событиям здесь придавался вид статистики, чуть ли не за каждой фразой следовали многозначные цифры, по которым взгляд скользил, не задерживаясь. Ни один из приведенных в этой рубрике фактов не мог воссоздать живой картины: «Свирепствующая в Индии чума охватила территорию в (цифра со множеством нулей) квадратных километров» или «В Соединенных Штатах число безработных возросло до (опять цифра с нулями)» — и тому подобное. Даже сообщение о том, что в одном южноамериканском государстве произошла революция и после шести дней ожесточенных боев пришел к власти вождь повстанцев генерал Флоренсио Гарричо, было сухим, как запись в книге актов гражданского состояния, никому не интересная и не нужная.
Со своей постели Антун мог видеть в доме напротив, на последнем пятом этаже, три с половиной окна. Глядя сбоку через неровное стекло, усеянное точечками застывших пузырьков воздуха, он видел несколько измененную картину. При повороте головы она оживала: линии выгибались и кривились, переплеты рам, вздрогнув, вязались змеями, оконные проемы перекашивались и меняли форму. Стоило ему немного подвинуться на кровати, он видел четвертое окно целиком. Под этими окнами штукатурка обвалилась, обнажив кирпичи. Отметина была продолговатая, очень похожая на географический контур, а от ее правого нижнего края отходил язычок, который вполне мог сойти за выдолбленный в стене полуостров. Лежа на спине, Антун охватывал взглядом примерно две трети обнаженной поверхности — полуостров появлялся, когда он поворачивался на левый бок. А если лежал на спине, то видел лишь верхнюю часть проплешины. Когда он менял положение, пятно то разбухало, то сужалось, перекатываясь, словно ртуть, или делилось надвое. Так что впечатлений, притом разнообразных, у него было предостаточно. Проплешина поглощала весь избыток времени, помогая ему коротать долгие часы и минуты.
Однажды утром он увидел, что проплешина увеличилась почти на целую треть: с левого края, напротив полуострова, отпал еще кусок штукатурки. Вновь присоединившаяся часть выделялась свежей краской. Поистине важная и захватывающая дух перемена — обилие комбинаций просто неисчерпаемое.
Между тем силы Антуна незаметно убывали. Настал день, когда он уже не смог встать: спустившись с кровати, он почувствовал, что пол уходит у него из-под ног, и снова покорно лег. На следующий день Ана одолжила у соседей кресло и поставила его рядом с кроватью. С тех пор он уже не выходил из комнаты. Большую часть дня лежал, прикрыв глаза — наблюдение за окнами стало для него утомительным. Противостоящий фронт домов отодвинулся, отступил в туманную даль, словно серый берег, когда на него смотришь с удаляющегося судна. Даже на хорошо знакомую, дружелюбную проплешину на стене он смотрел глазами сонного кота, видя лишь ее смутные контуры. Так сужался незримый круг событий и мыслей, а стоило ему смежить глаза, все становилось или одинаково близким, или одинаково далеким. Дни стали неизмеримо короче (или неизмеримо длиннее — кому это дано знать?), какими-то мелкими и в то же время бездонными, как дырявый карман. За дремно опущенными веками ожидание всегда короче и терпеливее, а потребности — скромнее и уже не столь насущные. Все уходило куда-то за пределы его сознания. Маленькая прихожая была другим миром, коридор — преддверием неизвестности. А что до кухни — мысль и та не могла преодолеть столь долгий и утомительный путь!
Однажды, во время такого полузабытья, ему вдруг послышался от входной двери легкий шум, похожий на шуршанье бумаги. На следующее утро Ана принесла ему сложенный пополам лист, без адреса, который нашла под дверью. «С болью в душе сообщаем родственникам, друзьям и знакомым, что наш незабвенный Томо Ломович…» — и так далее. Гм! Кто это? И почему это сообщение посылают ему? Ломович! Антун не мог его вспомнить. Сообщение о смерти незнакомого человека, подсунутое под его дверь, конечно по ошибке (а может быть, созорничал соседский ребенок?), дало пищу для размышлений на целый день. Некоторое время мысль занималась этим вопросом, а потом, устав, незаметно перешла на что-то другое, одна, без пастыря, бродила по вольным просторам, присаживаясь на гибкие ветки передохнуть, и наконец терялась, словно ручеек в траве. После маленькой передышки вопрос возникал снова, сам собой, без всякого повода. Гм, Ломович? Повторяемое мысленно десятки раз, имя это стало ему близким и очень знакомым. Ломович! О, как же, оно ему известно, хорошо известно! Он его давно знает. Только никак не может вспомнить, кто такой этот Ломович. Вернее, не может сделать того усилия, без которого невозможно вспомнить. Утомленная, мысль снова впадает в забытье, уходит в себя. А чуть погодя опять начинает шевелиться, словно подающий признаки жизни осенний жук, и опять возникает вопрос, въедливый и дотошный: