Ясность - Анри Барбюс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вполголоса я окликнул ее, чтобы вывести из немоты, в которую она погрузилась.
Она слушает, затем говорит покорно, безнадежно:
- Мари... Так ты меня называл когда-то. Я не могу представить, что и тогда это было мое имя.
Я отвожу глаза, чтобы вспомнить...
Немного позже она вдруг говорит:
- А! В тот день мы бредили путешествиями, строили планы... Ты был со мной, сидел возле меня.
Тогда жили. Теперь не живем больше, потому что отжили. Мы, прежние, умерли, потому что теперь мы уже другие. Взгляд ее, устремленный на меня, не связывает больше двух переживших себя неизвестных - нас с ней. Взгляд ее не сглаживает нашего вдовства и ничего не меняет в событиях. А я, я слишком переполнен прозорливой простотой истины, чтобы ответить: нет, если надо сказать: да. Сейчас, рядом со мною, Мари подобна мне.
Великая горесть человеческих сердец предстает перед нами. Мы не осмеливаемся еще назвать ее, но не осмеливаемся не обнаружить ее во всем, что мы говорим.
* * *
Мы видим - женщина поднимается тропинкой, идет в нашу сторону. Марта. Она выросла, расцвела. Проходя мимо нас, она что-то говорит, улыбаясь... Она смеется, она, игравшая роль в нашей драме. Сходство, которое преследовало некогда меня, преследует теперь Мари: мы оба, друг подле друга и таясь один от другого, полны мыслью об этом подростке, двойнике прежней Мари.
Мари вдруг признается:
- У меня была лишь молодость и красота, как и у всех женщин. Молодость моя, красота моя, вот они: Марта. А я?..
Она повторяет горестно:
- Я не стара еще, мне тридцать пять лет, но я состарилась слишком рано; у меня седые волосы, вблизи это видно; появляются морщины, и глаза теряют блеск. Я еще живу, существую, занимаю место. Но я лишь то, что я есть! Я еще жива, но будущее кончается раньше жизни. А-а! Настоящее принадлежит только молодости. Молодые лица все схожи и безошибочно узнают друг друга. Они стирают и уничтожают все остальное, заставляют других видеть себя такими, каковы они есть, и признать свою ненужность.
Она права, она права! Когда юная девушка расцветает, она заступает место другой в мыслях, в сердце человека и превращает другую в призрак. Это правда. Я это знал... Но я не знал, что это до такой степени правда. Слишком это естественно, слишком ясно. Я не могу этого отрицать, есть вещи, о которых никогда не думаешь: так они печальны. Снова крик утверждения рвется с губ и мешает сказать: нет.
Я не мог не видеть торжества Марты и, глядя на нее, не узнать в ней Мари.
Я знаю, у нее были увлечения. Сейчас она одна. Она одна; она найдет опору... Призрак или реальность, возлюбленный невдалеке от нее. Это ослепляет. Конечно, я не думаю больше, как некогда, что эгоистический порыв насытить свое желание - своеобразный долг, и меня обуревает потребность прямоты, но все же, приди ко мне это юное существо, я чувствую: раньше всего и невзирая ни на что я весь обратился бы в безудержный крик радости.
Мари упорно возвращается к своей мысли и говорит:
- Женщина существует только любовью и для любви. Если она уже не может внушить любовь, она - ничто.
Она повторяет:
- Видишь, я уже ничто.
Она на дне своей бездны; она у предела своего женского горя. Она думает не только о себе. Мысль ее выше и глубже. Когда она говорит: "Я уже ничто", - она думает о каждой женщине, о каждой любви, о каждой возможности. А я, я только присутствую возле нее в эту минуту, и ей не от кого ждать помощи.
Я хотел бы успокоить, утешить эту женщину; она - сама женственность и простота, и она горюет здесь, тревожа меня своим присутствием; но именно потому, что она такова, я не могу ей солгать и не могу ей ничем помочь в ее горести, в ее глубокой, прозорливой горести.
- А-а, - вскрикивает она, - если бы родиться снова!
Но она все же цепляется за самообман. Я вижу по следам слез - потому, что я на нее смотрю, - она сегодня напудрилась, подкрасила губы и даже, быть может, щеки, как делала это когда-то ради забавы, прихорашиваясь назло мне. Женщина подкрашивается, пытается наперекор времени сохраниться, закрепить себя за собой, - как похоже это на то, что делали глубокий Рембрандт и щедрый, великолепный Тициан: сохранить, спасти! Но на этот раз несколько слезинок смыли ненадежные и недолговечные ухищрения.
И она пытается обмануть себя словами, открыть в них нечто, что преобразило бы ее. Она не может пожертвовать собой: нельзя сдаться, отречься от себя - это ложь! Она, как и прошлым утром, утверждает: "Обольщения необходимы. Нет, нельзя видеть вещи, как они есть". Но ясно, что таких слов не существует.
И вот, глядя на меня в смятении, она прошептала:
- У тебя нет больше обольщений, совсем нет. Мне жаль тебя.
В эту минуту просветления она думает только обо мне, меня жалеет! В своей безутешности она черпает дары для меня.
Она замолкает. Она ищет высшей жалости; она ищет того, что мучительнее всего и проще всего. Она шепчет:
- Истина!
Истина, что любовь - неповторимая пора в жизни людей. Это то, что мы носим в себе, - нечто более смертное, чем мы сами, и все же самое главное в нас. Мы изживаем себя задолго до своей смерти. Есть вещи... как будто их знаешь, и все же они для нас - тайна. Знаем ли мы то, во что верим! Верим в чудеса. Напрягаем все усилия, чтобы побороть себя, чтобы одурманиться. Жаждем показать все, чего достойны. Воображаем, что являемся каким-то исключением и что должно случиться нечто сверхъестественное. Страдаем, насколько хватает сил. Но спокойствие истины нас отрезвляет. Невозможное снова становится невозможным. И мы безмолвствуем, как само молчание.
До вечера просидели мы на скамье в одиночестве. В тишине и тумане руки и лица наши светились, как зарницы.
Вернулись домой. Ожидание, обед. Живем эти несколько часов. И вот мы одни в доме, лицом к лицу; мы никогда себя такими не видели и не знаем, что нам делать! Разыгрывается подлинная драма небытия. Живем рядом, действия наши согласуются, соприкасаются, смешиваются. Но все это - в пустоте. Мы не желаем, не ждем больше друг друга, не мечтаем, не счастливы. Какая-то попытка подменить жизнь движениями, издали - живые существа, а вблизи, совсем вблизи - призраки.
Приходит час сна. Мари спит в маленькой комнате, выходящей на площадку, против моей - меньше и хуже моей: она оклеена выцветшими, пожелтевшими обоями, на которых цветы выступают неровным рельефом, под налетом пыли и пепла разных оттенков.
На площадке мы расходимся. Так повелось не с нынешнего вечера, но сегодня мы чувствуем глубину разрыва, который, в сущности, не есть разрыв.
Она раздевается. Снимает лиф. Я вижу ее шею и сквозь рубашку чуть опустившуюся грудь и полураспущенные волосы, когда-то великолепно пламеневшие, как горящая солома.
Она говорит:
- Мужчиной лучше быть, чем женщиной.
На мое молчание она отвечает:
- Видишь, нам не о чем больше говорить.
В пролете узкой двери она сказала это с особой значительностью.
Она входит в комнату. Скрывается в ней. До моего отъезда на войну мы спали на одной постели. Мы ложились рядом, чтобы раствориться в бессознательном или далеко унестись мыслями. (В жизни обыденной бывают крушения горше, чем в драмах Шекспира; для любящих: уснуть - умереть.) Но с тех пор как я вернулся, нас разделяет стена. Искренность, которую я принес в глазах и мыслях, заменила вокруг меня - и сильнее, чем я подозревал, видимость реальностью. Мари скрывает от меня свое увядающее, отвергнутое тело. Стыдливость вернулась к ней; да, она кончает тем, с чего начала.
Она закрыла дверь. Она раздевается одна в комнате, медленно и как будто нехотя. Только свет маленькой лампы ласкает ее распущенные волосы, в которых другие еще не замечают седых волос, ледяных волос; прикасается к ним только она одна.
Дверь ее закрылась, бесповоротно, буднично, угрюмо.
На столе, среди бумаг, я наткнулся на отрывок стихотворения, найденного когда-то на улице, - клочок бумаги, выскользнувший из таинственных рук, его исписавших, и залетевший на каменную скамью. Оно кончается шепотом: "...и лишь слезы подступают к глазам, когда я вижу твою красоту и твою улыбку".
В прежние дни, читая эти строки, мы радостно улыбались. Сегодня вечером у меня действительно слезы на глазах. Что же это? Я подметил, что есть нечто большее, чем то, что мы видели, что говорили, что перечувствовали сегодня; быть может, она и я когда-нибудь найдем слова настоящие, нужные, и нынешний день со всеми его горестями окажется не бесплодным.
XX
КУЛЬТ
Я был на заводе. Я почувствовал себя таким потерянным, как будто очутился там после долгого легендарного сна. Много новых лиц. Завод увеличился втрое, вчетверо; он оброс целым городом легких построек.
- За три месяца они выстроили еще семь таких, как этот! - с гордостью говорит г-н Мьельвак.
Теперь другой директор - молодой племянник господ Гозлан. Он жил в Париже и вернулся в день мобилизации. Ведает всем старик Гозлан.
Месяц ожидания. Я жду терпеливо, как всё. Домики нижнего квартала населены семьями отсутствующих. Как только туда входишь, тебе начинают рассказывать о последнем письме, толковать о войне, о которой у них неверные представления. На моей улице двенадцать домов, где уже людям нечего больше ждать и нечего говорить, как г-же Маркасен. В других без вести пропавший, быть может, вернется; там живут проблеском надежды, опора которой - пустота и молчание. Есть женщины, в каком-то спасительном несчастье они перестроили свою жизнь и заменили мертвых - или живых другими.