Мотылек - Ян Щепанский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец он поднялся. Подставил плечо под ремень. Кто-то из милосердия поддержал мотающийся узел с постелью. Это был Сикора, с которым он работал перед отъездом в одной смене.
— Зачем ты здесь показываешься, парень? — сказал он, понизив голос.
— Приехал за барахлом.
— О тебе спрашивали.
— Знаю.
Только теперь он почувствовал страх. Страх того периода, живущий в определенных местах и в определенных лицах. Только среди незнакомых он чувствовал себя в безопасности. У него было такое впечатление, что он знает всех в этой толпе. Взгляды, направленные на него из-под потертых козырьков, скользили по его лицу с деланной рассеянностью, которая должна была означать: мы тебя не видели. Но в некоторых зажигалась и сразу же гасла еле заметная улыбка приветствия.
— Что с сестрой? — спросил Сикора.
— Ее перевели в Монтелюпих [24].
Им больше не о чем было говорить, и они стояли в молчании, повернувшись друг к другу боком, каждый глядя в другую сторону, пока болезненный свист локомотива за мостом не привел в движение весь перрон.
Неловким жестом Сикора отыскал его руку, прижимавшую портфель. Сквозь грубый брезент рукавицы он почувствовал сильную, сердечную твердость его руки.
— Держись, парень.
Головы и плечи людей судорожно подпрыгивали на фоне светлых клубов пара, вздохи паровоза сдували шум возбужденных голосов. Он бежал вместе с другими вдоль состава. Этот состав состоял из старых бочкообразных вагонов со множеством дверей, ведущих в каждое купе отдельно, над длинной, высоко расположенной ступенькой. Люди стояли на этой ступеньке, тесно прижавшись друг к другу, а у открытых дверей содрогались гроздья мечущихся тел. Внутри было темно, и лишь красные угольки сигарет светились сквозь те немногие окна, которые не были забиты фанерой и в которых еще сохранились стекла. Только один вагон, в середине состава, сверкал огнями. Но его никто не штурмовал. Белая табличка оповещала толстыми решительными буквами: «Nur für Deutsche» [25].
— Садитесь побыстрей! — кричал кондуктор. На этой станции поезд стоял только одну минуту. Со свободными руками еще можно было где-нибудь уцепиться, но сесть с багажом не было никакой надежды.
Отталкиваемый воюющими за свободные места рабочими, он беспомощно стоял напротив освещенного, почтенно-тихого вагона второго класса.
— Прыгайте!
Это был кондуктор. Он стоял за ним, держа наготове красный флажок.
— Немецкий, — ответил Михал.
— Влезайте. Пустой. В Бжеске много людей выходит, тогда перейдете в третий.
Он поднял флажок, взял в рот металлический свисток и пронзительно засвистел. Потом вскочил на ступеньку и сильным рывком открыл перед ним дверь.
— Быстро! — Он подтянул его за воротник и подтолкнул чемодан.
Купе было занято. У окна сидели двое. Тот, который подошел к нему и помог втащить мешки, оказался не немцем. Его немолодое круглое лицо с крупными крестьянскими чертами доброжелательно улыбалось. Он был в мундире кофейного цвета со знаками различия унтер-офицера, на голове фуражка с высокой тульей, украшенной крестом святого Стефана. Он говорил что-то непонятное, укладывая вместе с ним свертки на уже вздрагивающую полку над плюшевым диваном. В его голосе звучало добродушие — так успокаивают испуганную лошадь. Он был не очень чисто выбрит, куртка неряшливо морщилась под поясом. Это ободряло, вызывало доверие.
Второй, плотно затянутый в стального цвета сукно, лишь оторвал от книги глаза и с минуту смотрел сквозь очки в тонкой золотой оправе. Он не возмущался, не протестовал. Только смотрел. И под этим холодным взглядом вещи Михала казались еще более убогими. Они были здесь не на месте. Они оскорбляли.
Как назло, бумажный шпагат на коробке опять лопнул, корешки книг в беспорядке торчали из-под раскрывшейся крышки. Этого вида немец, по всей вероятности, вынести уже не мог. Он повернул седеющую голову к окну и склонился над своей книгой, над чистыми узкими страницами, на которых чернели аккуратные колонки стихов. Может быть, это были стихи Рильке? Кажется, некоторые читали их даже теперь — образованные офицеры из хороших семей, любящие музыку и философию и служащие в армии по вековой фамильной традиции. Этот мог быть одним из них. От немца исходил запах изысканного мужского одеколона. Шинель, висевшая в углу, ниспадала безупречными складками.
В картонной коробке тоже был томик Рильке. Михал подумал об этом лишь между прочим, как об удивительном стечении обстоятельств, из которого ничего не следует.
Грубо скроенный венгр наверняка не читал стихов. Но в его воркотне, в его улыбке было человеческое тепло. Приглашающим жестом он показал на плюшевый диван.
Нет. Он не имел права сидеть в этом купе. Он отрицательно покачал головой и стал у окна, в которое глядела еще розовая луна, поднявшаяся над косматыми холмами. Трещина на стекле поймала ее свет, и преломленный, вплавленный в стекло луч раскачивался среди молчащих белых полей, в разреженной темноте неба. Тишина узкого купе за спиной казалась ничтожной и тесной в сравнении с огромной тишиной зимней ночи. Поезд потихоньку плыл — мягко покачивающаяся линия далекого леса стояла почти на месте.
Трудно было поверить, что вскоре эта минута станет прошлым и даже исчезнет навсегда, как будто никогда и не существовала. Его вдруг охватило желание остановить ее. Именно эту, случайно выбранную среди тысяч других.
«Они убегают все, — думал Михал, — потому что мы не понимаем жизни. Мы ожидаем ее даров только от будущего. Мы рассеянны, невнимательны. Когда-нибудь, когда нам нечего будет ждать, нам ничего не останется».
Он сосредоточился, чтобы точно запомнить мягкие тени в бороздах, сонное колыхание земли, едва заметное свечение на вершинах белых возвышенностей, провалы во мраке лесистого горизонта, где торчал четкий косматый силуэт одинокой ели. Луна уменьшалась и остывала. Покачиваясь, она двигалась вместе с окном, а трещина на стекле светилась яркой голубизной. Дальше, впереди, лес выбегал полукругом, обращенным в сторону путей. В его объятиях спали две затерявшиеся хаты с голубыми стенами. Он почувствовал неожиданное удивление: «Почему я здесь стою, укачиваемый монотонным стуком колес? Почему я не там, не под одной из этих низких крыш?»
Он отдавал себе отчет в неясности этой мысли, в наивности ее формулировки. Эта минута лунной ночи длилась перед его глазами, как материализовавшаяся вечность. Она длилась не только для него. Разве никто ее не замечал? Разве он один должен был уберечь ее от небытия? Перед ним по-прежнему плыл все тот же приведенный в медленное кругообразное движение пейзаж, по-прежнему виднелась лесная прогалина с одинокой елью и две хаты, то приближающиеся, то уплывающие вдаль. Все это было погружено в полный покой и держалось на поверхности сознания огромным усилием воли. Если бы можно было избавиться от этого напряжения, он мог бы стать свободным. Тогда он обрел бы убежище от страха, от боли, своей и чужой, от времени. Надежное, доступное в любой момент.
Усилие заключалось в осознании слова «по-прежнему», в стремлении ухватиться за краешек быстротечности. Он пробовал забыть об этом — видеть только луну, белые поля, одинокую ель среди леса, светлую трещину на стекле. И вот, словно подчиняясь его желанию, вращение мира за окном резко замедлилось, покачивание уменьшилось, интервал между встрясками увеличился, тишина росла, пока, наконец, продолжительный скрип не утвердил ее окончательно. Все застыло в неподвижности, и слышно было только далекое усталое сопение паровоза, напоминающее дыхание загнанной лошади.
Он повернулся в сторону купе. Венгр сказал что-то по-своему и опять показал ему на место напротив. Михал снова помотал головой и вдруг вспомнил слышанное когда-то венгерское слово.
— Kesenem [26], — сказал он.
И тут немец закрыл книгу, заложив палец между страницами. Он строго посмотрел на него, со справедливым возмущением, показывающим, что была совершена бестактность, исключающая продолжение и без того чрезмерной терпимости. На минуту он перевел взгляд на венгра, чтобы и ему выразить свое возмущение и неудовольствие, а затем спокойно, холодно, с ударением на каждом слове сказал:
— Jetzt steigen Sie aus [27].
Может быть, он не знал, что поезд остановился в открытом поле?
— Es gibt hier keine Station [28], — покорно возразил Михал.
Лицо немца окаменело, брови слегка нахмурились.
— Sie steigen aus! [29] — повторил он.
— Ja, ja — бормотал он, — bald. Auf der Station. Ich brauche ein biẞchen Zeit [30]. — Он с извиняющейся улыбкой показал на свои мешки.
Немец поднялся, грозно поблескивая очками.
— Sofort [31], — прошипел он.
Замок не поддавался. Михал нажимал на него, то медленно, то с нервной поспешностью. Дверь заклинилась и не открывалась.