Записки диссидента - Андрей Амальрик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Появление статей с намеками, вопросами или прямыми утверждениями, что а агент КГБ, было только преданием гласности слухов, которые ходили давно среди иностранных корреспондентов и «либералов», а с весны 1968 года среди части диссидентов. Хотя я понимал неизбежность слухов — не обо мне одном они возникали, — меня раздражало, что меня считают агентом системы именно потому, что я борюсь с ней.
Подозрение в осведомительстве и провокации — это ржавчина, разъедающая советское общество. Действительно, много провокаторов работают на КГБ, но взаимное подозрение — самый опасный провокатор. Единственно, как можно с этим бороться, — никого не обвинять, что он агент КГБ, на одном том основании, что он им мог бы быть. К сожалению, нет критерия, который позволил бы заранее определить это. Осведомителя может выдавать излишнее любопытство, но и совершенно честный человек может быть любопытен; я заподозрил знакомого, у которого была привычка все у меня на столе трогать и переворачивать, но, быть может, это просто привычка нервного человека, я и за собой иногда замечаю, что беру какой-то предмет и бессмысленно верчу в руках. Провокатора может выдать желание подтолкнуть вас на опасные действия — мы в 1968 году сочли бы провокатором того, кто предложил бы угнать самолет.
Но, с другой стороны, это могло бы свидетельствовать просто о решительности и непонимании принципа ненасильственных действий — было ведь несколько групповых угонов без провокаторов.
Почтенная писательница Вера Панова считала Бориса Пастернака опасным провокатором за то, что он написал «Доктора Живаго» и вызвал тем самым гнев властей против интеллигенции, часть интеллигенции все Демократическое движение считала провокацией КГБ, в лучшем случае бессознательной. По мнению г-жи Бронской-Пампух, немецкой коммунистки, побывавшей в сталинских лагерях, весь самиздат — хитрая провокация КГБ дли введения в заблуждение заграницы.
При этом каждый «подозреватель провокаций» склонен несколько переоценивать важность того клана, к которому сам принадлежит и против которого якобы провокация устраивается.
Конечно, интуиция иногда совершенно безошибочно указывает: этот человек стучит. Мне двенадцать лет, в школе я слышал, что мы живем в самом счастливом и свободном обществе — и ничто из того, что я вижу собственными глазами, этому не противоречит, я еще не знаю, что тринадцать лет назад был расстрелян мой дядя, что десять лет назад попал в лагерь отец, тем более не знаю, что через год попадет в лагерь другой дядя; веселый и счастливый я гуляю по Тверскому бульвару и, интересуясь уже тогда высокой политикой, на карманные деньги покупаю газету «Британский союзник» — только через месяц она будет закрыта «по просьбе трудящихся», о чем я тоже еще не знаю — и сажусь прочесть, что пишут о войне в Корее. И вот ко мне подсаживается в черном пальто и кепке — тогда все так ходили — очень приветливый гражданин и, как со взрослым, что должно мне льстить, заводит разговор, что я думаю о войне в Корее и как же так, у нас в газетах пишут одно, а здесь совсем другое? Я уже славлюсь своей бестактностью: на работе у мамы — к ее ужасу — я сказал, что мне нравится Черчилль, в школе заявил — к ужасу учительницы, — что не хочу быть пионером. Но сейчас, несмотря на обращенную ко мне поощряющую улыбку, я — каким инстинктом? — понимаю, что с этим человеком не надо говорить, я понимаю это настолько отчетливо, что, пробормотав что-то невнятное, встаю и ухожу.
Когда я это писал, я вспомнил другой эпизод, может быть, он дает какое-то рациональное объяснение первого. Мне восемь или девять лет, я выхожу из школы после вечерней смены — мы занимались тогда посменно из-за недостатка места, в Хлебном переулке уже темно, редкие желтые круги на снегу от качающихся на проводах лампочек, на углу куча прохожих, пугливая, но любопытная: несколько милиционеров и людей в черном сажают в черную машину человека, по виду рабочего, тоже в черном; кажется, все даже ждали несколько минут, пока машина подъедет. Мне уже неоднократно приходилось видеть, как на улицах милиция забирает пьяных: иногда это бывает очень весело, пьяный кричит какую-нибудь чушь. публика хохочет, и даже милиционеры добродушно улыбаются. Но я чувствую, что сейчас происходит что-то жуткое, что забирают не пьяного или пусть даже пьяного, но не за то, что он пьян, — как мне становится известно, или сказал кто-то в жалкой кучке любопытных, или я сам каким-то чудом понимаю это, но я понимаю, что этого человека забирают за то, что он только что вот здесь что-то сказал, я понимаю также, что ею не отпустят на следующее утро, оштрафовав как пьяного, у меня такое чувство, что этого человека увозят сейчас — навсегда.
Однако и интуицию не надо переоценивать. Вам может внушить неприязнь человек вовсе не потому, что он стукач, а потому, что он неприятно сморкается или плюется или не верит в идеи, выношенные вами в муках. С другой стороны, первое интуитивное впечатление может размываться, и какая-то сторона человека заслонит ту, опасную, которую вы почувствовали, но о которой потом забыли.
Интуиция, однако, всегда безошибочно указывает на чужака — чужак не разделяет ваших ценностей, придерживается иного стиля поведения и, как вам часто кажется, склонен думать, что он лучше вас. Чужак, или даже чудак, мотивы которого вам не всегда ясны и понятны, это опасное явление. «Бойтесь непонятного!» — сказал один русский марксист — и все боятся. Более понятно, но и более неприятно, если вам кажется, что кто-то относится к вам с чувством превосходства; даже неприязнь бедняков к богачам коренится, по-моему, не столько в зависти к деньгам, сколько в опасении, что богачи относятся к беднякам с пренебрежением. Я был чужаком в Движении, как я был чужаком в школе, в университете, а позднее в лагере. Моя привычка немного подшутить над людьми, конечно, не была прямым свидетельством, что я агент КГБ, но хорошо укладывалась в образ циника, для которого нет ничего святого.
Мне еще с детства делали упрек, что я считаю себя лучше других, — это неправда, я встречал людей, которых по их моральной стойкости, бескорыстию и готовности помогать другим я считал гораздо лучше себя. Если у меня бывало чувство превосходства, то не от сознания, что я лучше, а из уверенности — быть может, иллюзорной, — что я гораздо лучше многих понимаю происходящее.
Мотивы иностранных корреспондентов были проще: они считали за данное то, что, во-первых, русские боятся общения с иностранцами и что, во-вторых, КГБ будет подсылать к ним агентов. В этом взгляде не было ничего нелепого, однако он гиперболизировался как страхом, так и преувеличением своего значения и потому мешал понять, что появились, наконец, русские, которые сами хотят изживать свой страх и свою изоляцию.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});