Императорские фиалки - Владимир Нефф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Das is net möglich, das ist doch…[33]
— Lagus, selbstverständlich, Lagus!s[34] — засмеялся молодой человек и указал на прикрепленную к двери медную табличку, где черными буквами было написано: Eric Lagus, agent d'affaires. Что случилось с паном Борном? Пусть он скорее пройдет к нему, Лагусу, почистится и выпьет чего-нибудь, ему нужно подкрепиться.
Это был младший из трех сыновей венского оптовика Моритца Лагуса, с которым Борн, как мы уже упоминали, вел оживленную торговлю. Старший брат Эрика, Джеймс, обосновался в Берлине, отец послал туда именно его, потому что из всех сыновей он менее всех походил на еврея, говоря по правде, совсем не походил, из-за русых волос он скорей всего смахивал на северянина, а самый старший, Гуго, остался в Вене с отцом.
— По этому случаю каждый из нас носит другую фамилию, Гуго — Лагус, я по-французски называюсь Лажо, Джеймс — по-прусски Лайус, — весело рассказывал Эрик Борну, вводя его в небольшую канцелярию своего agence d'affaires на втором этаже дома, у которого Борн подвергся нападению и оскорблениям. — Нет, серьезно, пан Борн, я ни в коем случае не одобряю этих хулиганов, нахлобучивших вам цилиндр, но, между нами, вы сами виноваты: что за идея разгуливать по Парижу с наполеоновским kaiserbortens[35] когда известно, что носить наполеоновские усы и бородку — значит публично признать себя бонапартистом, публично выказывать свою симпатию к политике императора, а, насколько я знаю, эта симпатия никому не симпатична… Знаю, знаю, пан Борн, что вы никакому Наполеону не симпатизируете и наполеоновскую бородку носите потому, что она вам идет, а она идет вам, этого отрицать нельзя, но ведь здесь никому не известно, что вы носите ее просто так, только потому, что она вам к лицу.
Борн вздохнул с облегчением. Мир не сошел с ума, неприятные происшествия последних дней обрели смысл, у рабочего, перемазанного углем, были все основания ругаться, а сегодня студенты тоже не без причины обрушились на него. Бежать, бежать из Парижа, бежать как можно скорее! Но как бежать, как в разгар революции выбраться из Франции?
Когда он поделился своими опасениями с Лагусом, тот удивился.
— В разгар какой революции вы хотите выбираться отсюда, о какой революции вы изволите говорить? — спросил он, наливая Борну рюмку сладкого анисового ликера. — Ни о какой революции я не слышал, самое большое, что мне известно, — это шум, который здесь то и дело поднимают. Когда в Париже вновь разразится революция, все будет выглядеть по-другому, мир будет потрясен, я и сам, не скрою, начну трястись. Когда-нибудь революция разразится во Франции, но не сейчас, сейчас у людей не то направление умов, поверьте моему опыту, а будь сейчас другое направление умов, вам за вашу бородку не цилиндр нахлобучили бы на голову, а просто, прошу прощения, повесили бы на уличном фонаре. Правда, как только поднялся шум, я заперся на засов, гарантия есть гарантия, ведь когда на улице шум, сказал я себе, все равно ни один покупатель не придет. На всякий случай я посматривал из окна, а вдруг кому-нибудь вздумается заглянуть, говорю я себе, и что я вижу? Ну, хватит, не будем больше вспоминать об этом, о таких вещах лучше забыть, выпьем за ваше здоровье, пан Борн!
Лагус, длинный и такой худой, словно полгода не ел досыта, был здоров и весел, черные глаза его живо поблескивали, а ироническое выражение узкого лица говорило о том, что он жизнерадостен и отлично чувствует себя в своей канцелярии — невзрачной, но по-венски уютной комнате с плюшевым мебельным гарнитуром, с письменным столом, украшенным красивой, резной полочкой. Над просиженной кушеткой висела акварель с изображением венского храма святого Штефана, а ниже — фотография в золоченой рамке, небольшая, но весьма примечательная, на ней была запечатлена вся семья Лагус: отец Моритц Лагус, серьезный, бородатый, с женой Валерией Лагус, с сыновьями — Гуго, Джеймсом и Эриком и с дочерьми — Эвелиной, Бертой, Каролиной и Эммой.
Издали доносились звуки одиночных выстрелов, рев чужой, враждебной улицы все еще не утих, но Борн блаженствовал. «Теперь, когда со мной приключилось это, — думал он, — Гана не посмеет возражать против возвращения домой». Задник его лакированной туфли, на которую так грубо наступили, оказался не ободранным, а только чуть запачканным, носок был цел, а цилиндр — ах, цилиндр, ну, за него Париж мне заплатит, и изрядно!
Каким образом Париж заплатит ему за испорченный цилиндр и сколько, Борн пока не знал, но каждым нервом он чувствовал, что Париж заплатит ему за цилиндр. Лучшие из его идей зарождались именно так: сначала неясное предчувствие, неопределенная интуиция, а потом, в свое время возникает блестящая мысль.
— А как же французы хотят выиграть войну против Пруссии, — спросил он, — если все они, и буржуа и рабочие, восстают против императора?
— Хотят-то они хотят, почему бы и не хотеть? Хотеть им никто не запрещает, — ответил Лагус, — мы ведь тоже хотели выиграть войну против Пруссии. Впрочем, каждый хочет выиграть войну, которую он ведет, но вся беда в том, что войну может выиграть только одна сторона. Пан Борн, я ничего не утверждаю, но говорю, и говорю вам одному, с глазу на глаз, войну может выиграть только одна сторона, вот и все. Ничего больше я не сказал, а если уже это сказано, давайте поговорим о чем-нибудь другом, например, о том, что мне в Париже очень хорошо живется, но пробуду я здесь недолго, скоро соберу свои пожитки и махну в Лондон.
— А ваш брат Джеймс тоже поедет в Лондон? — поинтересовался Борн.
Восхищенный Лагус развел руками.
— Я всегда знал, пан Борн, что вы мудрый человек, и ваш вопрос доказывает, насколько прав был мой отец, когда говорил: «Этот Борн, этот Борн, жаль, что такой талант достался гою!» А я говорю, пан Борн, что вы не обыкновенный гой, вы почти наш брат. У нас, евреев, с вами, чехами, много общего: вас горстка, нас горстка, вы должны смотреть в оба, чтобы не пойти ко дну, и мы должны смотреть в оба, чтобы не пойти ко дну. Конечно, вы не просто истинный чех, но и умный чех, поэтому-то я и утверждаю, что вы почти unsereins. Нет, пан Борн, Джеймс не уедет из Берлина, Джеймс останется в Берлине, Берлин, правда, тоже готовится к войне, но готовится как следует. Я что-нибудь сказал? Я ничего не сказал, кроме того, что я уеду, а Джеймс останется — c'est lа vie[36] пан Борн. Вам все ясно?
Все, за исключением одного: зачем они сегодня подняли весь этот шум? — сказал Борн. — Что Париж не хочет Наполеона — в этом я уже не сомневаюсь. Но чего он хочет? Абсолютизма Бурбонов?
— Едва ли, — сказал Лагус.
— Значит, конституционную монархию?
— Едва ли, — сказал Лагус.
— Республику?
— Едва ли, — повторил Лагус.
— Как едва ли? — удивился Борн. — Больше никаких возможностей не остается.
— Есть еще одна возможность, серьезная возможность! Социалистическая республика — такова новейшая возможность, пан Борн! Марианна — уже поблекшая старушка, Марианна — героиня Июньской революции, совершившейся сорок лет назад; все это уже давно миновало. Но над этим вы пока не ломайте голову, пан Борн, говорю вам, что для настоящей революции умы еще не созрели, а пока вам следует подстричь бородку, чтобы никого не дразнить — сейчас принесу вам ножницы, пая Борн, momenterl[37], уже несу.
Глава вторая ПЛАТА ЗА НАХЛОБУЧЕННЫЙ ЦИЛИНДР
1Борны вернулись из Парижа 13 мая. А в начале июля, то есть через полтора месяца, Войта Напрстек созвал членов Американского клуба на чрезвычайное заседание, чтобы обсудить событие, которое в те дни потрясло Европу, церковный собор, собравшийся в Ватикане впервые после трехсотлетнего перерыва, провозгласил догмат папской непогрешимости.
«Ибо богом установлено, — гласило главное положение догмата, — что папа римский, выполняя свою высшую обязанность пастыря и наставника всех христиан, устанавливая, что подлежит соблюдению в делах веры и нравственности, не может ошибаться, и эта прерогатива не ошибаться, или непогрешимости римского папы, простирается столь же далеко, как и непогрешимость самой католической церкви».
Заседание было долгим и интересным. Доклад сделал тот самый строгий философ позитивистского толка, который в свое время взволновал Гану лекцией о нравственности как правильно понятом эгоизме; в краткой, но резкой речи он утверждал, что все; кто считает себя приверженцем европейской культуры (а члены Американского клуба, несомненно, являются таковыми), должны быть признательны «наместнику Христа» за столь нелепое заявление, ибо папство — извечный противник рационального познания мира и природы — этим окончательно сбросило маску и обнажило свой мрачный, чудовищный, враждебный прогрессу и просвещению лик. Шестнадцать лет назад папа Пий IX провозгласил пресловутый догмат непорочного зачатия девы Марии. Шесть лет назад он предал анафеме современную цивилизацию вообще и все принципы разума и научно проверенные философские истины в частности. Ну, а те, кому недостаточно было этих двух «титанических» деяний папы, чтобы в ужасе отвернуться от римского лжехристианства, бесспорно, сделают это сейчас, когда ватиканский деспот нанес разуму третью, самую сильную, самую ошеломляющую пощечину, провозгласив себя, своих предшественников и преемников божественно непогрешимыми.