Холодная весна в Провансе (сборник) - Дина Рубина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Именно он и обратился к туземцам.
На иврите.
… Я стояла на площади, смотрела на памятник Изабелле и великому мореплавателю (у него так галантно была отставлена бронзовая нога в чулке и с бантом, она таким царственным жестом вручала ему большой бронзовый лист с указом — он заворачивался книзу) и думала о том, что, если бы псы Торквемады разнюхали тайну этого храбреца и безумца, интересно — пощадили бы его католические короли в благодарность за великую услугу, оказанную испанской короне, или он разделил бы на костре общую участь своих соплеменников?
Цыгане на площади Бибарамбла откровенно плохо бренчат на гитаре и вопят пронзительными голосами песни, слишком близко, впритирку подходя к обедающим на террасе. Закончив свои немудреные серенады, переворачивают гитару вверх дном и, обходя столики, бесцеремонно ждут, чтобы на нижнюю деку туристы выкладывали дань. Требовательно и насмешливо глядят из-под косматых бровей. И хотя мы-то натренированы на победной наглости иерусалимских нищих, и некоторое смутно-родственное любопытство толкало меня всмотреться пристальней в эти жесткие лица… все же при реальном приближении к нашему столику какой-нибудь косматой бороды хотелось немедленно вскочить и куда-нибудь скрыться.
В воздухе разлита опасность, чего не чувствовалось ни в приветливой и легкомысленной Севилье, ни в благородной Кордове.
По ночам воздух полон каких-то вскриков, всхлипов, далекого бренчания и шальных мотоциклетных очередей, а под окнами отеля шныряют пружинные гологрудые юноши.
В одну из двух этих ночей я стояла у окна с полчаса, вглядываясь в скудно освещенную улицу. И совершенно кинематографично, с банкой пива в руке легкой ночной походкой проскользил такой юноша. Почему-то мне стало ясно, что только что он убил человека. На мгновение притормозив на углу, он нагнулся, поставил банку на тротуар у стены и нырнул в приоткрытые двери ночного паба.
«А смерть все выходит и входит, — вспомнила я, — выходит и входит… А смерть все уходит — и все не уйдет из таверны».
Вообще, ни от певучей лавины лорковских строк, которые здесь постоянно выплескивает память, ни от ощущения растворенности в воздухе Гранады его предсмертного вопля невозможно отмахнуться.
Так молчаливые духи сопровождают случайного путника в заговоренной долине смерти: неотступное преследование, настойчивая мысль и толпа лорковских образов стоит невидимой, но плотной стеной вокруг путешественника.
Что, помимо моей мнительной фантазии, создает такой образ города? Чередование плоскостей, резкое, стилетное архитектурное противостояние. В стене — ослепшей, оглохшей от солнца — единственное черное окно под пегой черепичной крышей. Во все подмешан серый цвет, создавая жесткость световых соотношений и особую терпкость среды, которая диктует неотвратимость действия, кинжальность каждого мига бытия… И вдруг…
…Вдруг — нереально и едва переносимо: Альгамбра, как горб на спине города.
Когда маршрутка оставляет внизу лорковскую Гранаду и, одолевая лесистый холм, поднимается к Альгамбре и садам Хенералифе, когда она въезжает на территорию старинной столицы мавританских королей, — меняется все, и не только внешние пространства, температура воздуха, густота и прозелень теней… Вы попадаете совсем в другой мир, выстроенный по иным законам, словно бы у людей, создавших его, было другое устройство глаз, другое строение кожи, другое — обостренно-трепещущее — восприятие драгоценной сути бытия…
И потом, когда часами вы бродите по ослепительным, поражающим своими пропорциями залам и бельведерам, когда сидите в Львином дворике, глядя на воду, непрерывно извергающуюся из пасти львов, когда через подковообразные окна смотрите на раскинувшийся внизу Альбайсин, вы видите не только и не столько золотистые сотовые гроздья потолков, кружева стен, матовый блеск лазорево-оливковых изразцов. Вы — при условии обладания хоть каплей воображения — попадаете в сновиденное пространство, когда — как бывает только в снах — руки и ноги наливаются вязкой тяжестью, глаз заворожен кружением колонн и аркад, голубиной синевой ажурных окон и неба над крышей, запорошенного мельканием ласточек.
Изощренная вязь в гипсе и дереве оконных решеток создает дробление света, смягчает взгляд, замедляя созерцание.
Давным-давно выцветшие синь и золото — как благородная слоновая кость — на резных капителях хрупких, словно бамбук, колонн…
Полдневное солнце на мшистых черепицах…
Бег воды по желобам фонтанов…
Всепроникающая в воздухе душистость мирта…
Вы погружаетесь в божественную летаргию, вы просто не в силах выкарабкаться из этого сна, выбраться из ритмов кружения застывших черно-зеленых кипарисов…
— Видишь, — сказал задумчиво мой муж, который то пропадал где-то в глубинах залов, то выныривал оттуда и возникал рядом, — они окружали себя такой изысканной красотой. Роскошь и нега — вот что заполняло их жизнь… Все здесь создано для расслабления. Казалось бы, после двух месяцев такой жизни и сабли не поднять, не удержать в изнеженной руке. А они вон — садились в седло и мчались рубить человеческие головы. Там — понятно: суровые христианские рыцари, их мрачные холодные замки, суровость и грубость солдатского бивуака. Но эти, погрузившие себя в сладостный покой миртовых аллей?…
— Потому и были разбиты и изгнаны, — ответила я.
… В зале, где казнили благородных рыцарей семьи Абенсер-рахес, один из гидов ложился на пол, призывая к тому же пожилых японских экскурсанток из своей группы, — хотел показать, как что-то там отражается в фонтане, если под определенным от пола углом смотреть через дворик в противоположную залу… Вскакивал и ложился, вскакивал и вновь припадал к узорным плитам…
Японки вежливо приседали на корточки, склоняли головы, честно пытались углядеть какие-то знаки на водяной глади мавританских зеркал…
5
От Гранады до Мадрида — поля красных маков, порой так густо растущих, что из окна автобуса кажется — большая кровь здесь пролита.
Афиши, расклеенные на тумбах по всему городу, предлагали поучаствовать в ферии Сан-Исидро Землепашца — святого, покровителя города. Наша гостиница оказалась неподалеку от арены де Торос — гигантского колизея, пропахшего мясокомбинатом.
Индустрия забоя быков, издревле поставленная на широкую ногу… Четыре яруса мавританских арок с гербами — внизу одинарных, на втором и третьем ярусе двойных — подпирали все это великолепие.
Ферия Сан-Исидро была в самом разгаре.
Ежедневно, утром и вечером, забивали по традиции шесть быков. Перед началом корриды у касс выстраивалась длинная очередь. Всем желающим раздавали козырьки от солнца и газету «Ля рацон» с обзорами коррид и фотографиями фаворитов в особо волнующие моменты боя. В этом году любимцами публики были Жозе Томас, Курро Васкуэс, Жозелитто и особенно отчаянный Давид Луджульяно, посылающий трибунам победные мальчишеские улыбки.
По окончании корриды со стороны арены де Торос неслись марши, до смешного — ритмом и общефанфарным бравым притоптыванием — напоминающие знаменитый «Марш тореадора» из оперы Бизе.
Затем поливальные машины ползли по площади, смывая праздничный сор…
В историческом своем центре Мадрид — город с избыточной архитектурой. Там и тут с колонн и карнизов свисают груди и гениталии, припечатанные выпуклым листом. Не самая ослепительная и не самая оригинальная из европейских столиц, Мадрид все же даст фору любой из них своим уникальным собранием картин в Прадо.
Неподготовленный человек уже минут через десять одуревает от марципановых грудей и задов рубенсовских теток в нижних залах Прадо…
Подготовленный, вроде меня (а я считаю себя подготовленным зрителем по родственной части), скисает часа через три. Доканывает обилие витражного Эль Греко, его остроухие, остробородые люди с выломанными членами, астральными лицами, с глазами, глядящими вверх сквозь кристалл крупной вертикальной слезы. Вязь заломленных рук и вывернутых ног, арабески католического Толедо.
Сумасшедший художник, вроде моего мужа, часами может стоять у двух картин Веласкеса: у его «Прях» и «Менин» — пронизанных, пропитанных, продутых воздухом…
Вообще, понять Испанию без Прадо — невозможно.
Вот Гойя. Ранние его пейзанские жанровые сценки. Ясные краски, куртуазные позы — картины незатейливые, «приятные во всех отношениях». Затем его «махи» — картины желаний. Словно художник точно знает, что видит человек в первое мгновение, освещенное, как удар молнии, — это внезапное возникновение визуального знака, что пронзает человека острым ощущением: мгновенная реакция мужчины. Мгновенное видение эротической сути женщины. Когда еще не чувствуешь ни температуры тела (как на картинах Веласкеса, который разворачивает свое стремление к женщине мягко и властно), не успеваешь еще обежать взглядом линию бедра или локтя. Удар! — сердцевина желания.