Родительский дом - Сергей Черепанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мы с ним вместе в школе учились…
— Вот он и сумел Евтея Лукича охомутать, тот проговорился насчет тебя, а Холяков-то выспрашивал неспроста…
— За это убить мало, — прохрипел Барышев.
— Убей! — властно приказал Согрин. — Я тебе его сюда предоставлю!
Барышев вздрогнул и отшатнулся.
— Когда-то дружили мы…
— Он твою дружбу, видать, давно позабыл. На свою партию променял…
— А, так он партеец теперь, — воспрянул Барышев. — Давай… давай сюда!
Следы, где проходил Согрин от Чайного озерка, поземка успела уже замести. Обратно он выбрал путь более дальний, даже покружил в березовом колке, возле заячьих стежек. Накладывать на дровни большой воз сена не стал; лошадь выбиралась от стогов к дороге с трудом.
На выезде из переулка в Первую улицу, как раз на повороте, стояли Гурлев и Холяков. У обоих недовольные лица, что-то между ними не ладилось. Согрин, поддерживая лошадь под уздцы, направляя ее, мимоходом поздоровался, встревожился от мысли, не напрасно ли осудил Холякова, а посмотрел на него, как на мертвого.
На колокольне, в морозном сумеречном покое, звучно пропел колокол. «Торопится отец Николай поскорей отслужить вечерню, — подумал Согрин. — А может, колокол звонит по ком-то? По ком же? Чья душа отправится к богу на великопостной неделе?»
После шумной гульбы на проводах масленицы с первого же дня великого поста село погрузилось в молчание, в безысходную угрюмую тишину. Полагалось бы очищение, освобождение от всякой скверности и греха. На то и пост. «Но куда же деваться? — размышлял Согрин, сбрасывая сено на заднем дворе. — Коли так подошло! Ни раньше ни позже! Медлить нельзя. Промедлишь, промажешь — на весь век погрязнешь в несчастье. Лучше уж двойной, не то и тройной грех, чем потом слезой умываться!»
Это он так укреплял себя, оправдывал и наставлял, чтобы в последний момент не отступить.
Ласков и обходителен был он в этот вечер с семьей. Жену называл Аграфенушкой, как в первую пору после свадьбы. Дочь потрепал ладонью по заду: «Эх, телка! Мужика для тебя искать надо!» Порадовал ту и другую. Кидался в ласку, в семейную муть, лишь бы укоротить ожидание глубокой ночи.
А за полночь, когда весь дом спал непробудно, оделся, достал из тайничка газету про Барышева, затем на заднем дворе запряг коня в кошеву и осторожно выехал мимо маслобойни в переулок.
На Середней улице, неподалеку от двора Холякова, остановился. Нигде не светилось ни одного огонька.
— Ну, с богом… — сказал он себе.
Ему давно было известно, что партийцы расходятся по домам поздно, и кроме Холякова в здешнем околотке никто из мужиков в партии не состоял.
Расчет был простой: шел человек домой и вдруг бесследно исчез…
Конь нетерпеливо мотал головой, передним копытом скреб укатанный на дороге снег.
Согрин натянул вожжи, рванул удила и заставил его успокоиться.
Потрогал засунутую за пазуху чугунную гирьку. Может понадобиться. Предвидеть всего нельзя. Невозможно. Неизвестно ведь, как решит Холяков? Что подумает? Что сделает?..
Тот действительно почуял неладное. Не доходя до неподвижной подводы, остановился, опустил руку в карман (значит, вооружен!), спросил издали:
— Кто? Чего средь дороги поделываешь?
— Ай, не узнал? — спросил Согрин с кошевы.
— Прокопий Екимыч?
— Не сумлевайся! Подходи. Дело есть свойское.
И подъехал навстречу. Показал на сиденье в кошеве, рядом с собой.
— Садись. Поспешать надо!
— Куда?
— Сам же просил с Барышевым свести. Или уж передумал?
Холяков помедлил, засомневался, наверно.
— В лес?
— Не в деревню же. Такие люди только в лесу живут.
— В какой лес-то?
— По пути расскажу. Не стоять же мне здеся. Все расскажу тебе, Кузьма Саверьяныч! Один я знаю, где Барышев. Нынче утром, как за сеном-то ездил, в поле его повстречал, разговаривал. Теперича уж сам решай: то ли будешь его покрывать и чего надумал в действие приводить, то ли возьмешь его там живым, целехоньким и, куда надобно, предоставишь. Я согласный помогать тебе так и этак.
Говорил по-дружески, но Холяков колебался:
— Тогда обожди малость, Прокопий Екимыч. Я домой зайду, потеплее оденусь и бабу предупрежу, что мы с тобой по делу поехали.
— Это, однако, лишнее! — отрезал Согрин. — Бабам не доверяю. Сплетни-то разносить по селу. Давай уж так: либо едем сейчас же с этого места, либо совсем до свиданьица: я тебя не видел, ты меня не встречал!
И тронул коня вожжами.
— Не спеши! — остановил Холяков.
«Неужто придется кончать его здесь, самому пачкаться, — угрюмо подумал Согрин. — Ах, боже мой!»
Но Холяков сел в кошеву, надвинул по уши шапку, сам понукнул коня и голосом, явно изменившимся, предупредил:
— Ничего тебе не простится, Прокопий Екимыч, если меня обманешь!
— Да какой мне резон-то обманывать, — повеселел Согрин. — Я только в данном случае кучер. Барышев даже рад с тобой повидаться!
Путь был не длинный, конь шел ходко, а Согрин еще и кнутом подхлестывал.
Как и утром, он снова оставил подводу у стога близ Чайного озерка, а до загороди Гурлева направился пешком. Холяков шел по лесу за ним след в след. Согрин прокладывал тропу не оглядываясь. Ему все время казалось: если он оглянется, то выдаст себя, тогда Холяков скосит его пулей или же дальше шагу не ступит.
Вот уже и загородка наконец! Вот и полевая избушка. Рассеялся вокруг запах дыма от костра в очаге. В неплотно прикрытую дверь блеснула полоска света.
— Так это же Гурлева загородка! — сказал Холяков. — Значит, на свое бывшее поле забрел бывший хозяин?
— К себе явился, — подтвердил Согрин. — Истосковался, небось. А ты не шуми, не пугай понапрасну.
Подошли от угла. Встали за простенок. Согнутым пальцем Согрин постучался в косяк.
— Павел Афанасьич! Свои…
Тот не ответил.
— Барышев! — погромче позвал Согрин. — Живой ли?..
Приоткрыл дверь шире. Заглянул внутрь избы. Барышев сидел на нарах, сгорбившись, нацелив обрез на вход.
В очаге догорали поленья на каленых углях.
— Убери оружие! — приказал Согрин. — Или оглох и ослеп?
— Проходите! — прохрипел Барышев. — Не узнал!
Из-под шапки и поднятого вверх воротника боркована торчал только его изборожденный лоб, под ним уже совсем одичалые глаза горели в неутолимом отчаянии.
Холяков остановился у дверей, прислоняясь к косяку, и принужденно усмехнулся.
— Наслышан о тебе, Павел Афанасьич, давно хотел сговориться, а никак добраться не мог.
— И зачем же я тебе так занадобился?
Барышев, пошатываясь, не выпуская из рук обреза, наклонился к очагу, подкинул поленьев. Береста пыхнула, обдала дымом. В избушке стало светлее.
— Так зачем же? — переспросил Барышев.
— После скажу, — не сразу нашелся Холяков. — Время, небось, не ушло!
— Какое время? Нашего давно уже нет. Сгинуло навсегда.
— У каждого свое время, — поправил Согрин. — А ты, Кузьма Саверьяныч, не стой у порога, проходи…
Холяков отлепился от косяка, сел на чурбак лицом к очагу. Мирное поведение Барышева и Согрина сломало в нем недоверие. Он хотел погреть руки в очаге и не заметил, как Барышев за его спиной рванул обрез…
— Ну и дурак ты, Павел Афанасьич! — заругался Согрин. — Надо же было допытаться: что он успел про нас милиции сообщить?
Барышев откинулся на нары, застучал в ознобе зубами.
— Позднее не смог бы. Из последних сил стрелил… из последних… Помоги мне… не дай здесь подохнуть… все тело горит…
— Помогу!..
Согрин поднял с земляного пола револьвер, выпавший из кармана Холякова, сунул себе за пазуху, затем разрядил обрез Барышева, забрал все боевые патроны, что лежали в мешочке на нарах, и толкнул дверь на выход.
— Помогу я тебе, Павел Афанасьич, поскорее на тот свет переправиться. Без толку ты здеся! Зря небо коптишь. Уж куда тебе, дохлому. Смирись и ложись подыхать. А мне недосуг с тобой дальше валандаться. Уж не обессудь. Домой мне пора. И не уважаю, не люблю руки марать.
— О, господи! — простонал Барышев. — Не хочу…
— Зови, зови господа бога! — ласково посоветовал Согрин. — Может, простит он тебя. И прощай…
Его самого качало и мутило, как пьяного. Он задыхался при виде убитого Холякова, лежащего у очага, с лицом спокойным, не искаженным ни страхом, ни последними судорогами. И не мог больше выносить Барышева, грязного, дикого, воняющего потом и гнилостью, убийцу, враз, в одно мгновение, при одном лишь сознании своего конца готового пасть к ногам.
— Не хочу… — задергался Барышев.
Согрин еще раз оглядел избушку — не осталось ли чего подозрительного, что могло бы его выдать. Потом достал сложенную пакетом газету, подсунул ее к руке убитого, а напоследок выбросил наружу, в сугроб, остатки хлеба и вареного мяса. Опрокинул бутыль с самогоном. Содрал с беспомощного Барышева последнюю его надежду — овчинный боркован и кинул в очаг. Шерсть вспыхнула и загорелась коротким синим огнем.