Я, Клавдий - Роберт Грэйвс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ГЛАВА XIII
Августу было уже за семьдесят. До последнего времени никому и в голову не приходило считать его стариком. Но недавние государственные и семейные катастрофы сильно изменили его. Характер у него стал неровный, и ему все труднее было приветствовать случайных посетителей с былой любезностью и не выходить из терпения на публичных пирах. Порой он раздражался даже на Ливию. Однако Август по-прежнему работал не покладая рук и дал согласие еще десять лет управлять империей. Когда Тиберий и Германик бывали в Риме, они брали на себя многие обязанности Августа, которые раньше он исполнял сам, и Ливия трудилась усерднее, чем всегда. Во время балканской войны, когда Август уезжал из Рима, он оставлял ей дубликат своей печати, и, поддерживая с ним тесную связь при помощи конных курьеров, Ливия сама вершила все дела. Август более или менее примирился с тем, что его преемником будет Тиберий. Он считал, что с помощью Ливии Тиберий сможет довольно неплохо править, продолжая его, Августа, политику, но льстил себя надеждой, что, когда он умрет, всем будет недоставать Отца отчизны и время его правления назовут веком Августа, как называли золотым веком Нумы время правления этого царя. Несмотря на исключительные заслуги Тиберия перед Римом, лично он был непопулярен, и вряд ли его популярность возрастет, когда он станет императором. Август был доволен, что естественным преемником Тиберия станет Германик, будучи старше своего названного брата Кастора, родного сына Тиберия, и что маленькие сыновья Германика, Нерон и Друз, из его собственного рода. Хотя судьба воспротивилась тому, чтобы родные внуки наследовали ему, настанет день, когда он, Август, снова будет править Римом, так сказать, в лице своих правнуков. Август, как и почти все прочие, уже начисто забыл о республике и считал, что сорок лет тяжелой и беспокойной службы на благо Рима дают ему право передать бразды правления, буде ему так вздумается, своим наследникам вплоть до третьего колена.
Пока Германик был в Далмации, я не писал ему о Постуме, боясь, что какой-нибудь агент Ливии перехватит мое письмо, но как только он вернулся с войны, я все ему рассказал. Он сильно встревожился и признался, что не знает, чему и верить. Германику было несвойственно плохо думать о людях, если ему не представляли неопровержимых доказательств того, что тот или иной человек действительно плох, напротив, он был склонен приписывать всем самые благородные мотивы их поступков. Эта его крайняя простота обычно служила ему не во вред, а на пользу. Большинству людей, с которыми он сталкивался, льстило его высокое мнение об их моральных устоях, и они старались не уронить себя в его глазах. Конечно, если бы Германик оказался по власти отпетого негодяя, благородство сердца погубило бы его, но, с другой стороны, если в человеке было хоть что-то хорошее, при Германике это всегда давало себя знать. Поэтому теперь он сказал мне, что не может поверить, будто Ливилла или Эмилия способны на такую низость, хотя в последнее время, признался он, Ливилла его разочаровала. Он также сказал, что не видит, какие у них могли быть мотивы, а сваливать все, как я это сделал, на бабку Ливию - просто смешно. Кто, будучи в здравом уме, негодующе спросил Германик, заподозрит Ливию в том, что она подстрекала их к столь злому поступку? С таким же успехом можно заподозрить Добрую Богиню в том, что она отравила городские колодцы. Но когда я спросил, в свою очередь, действительно ли он верит, будто Постум совершил одну за другой две попытки к изнасилованию, причем обе на редкость безрассудные, а затем, даже если допустить, что он был в них виноват, солгал Августу и нам, Германик ничего не ответил. Он всегда любил Постума и верил ему.
Я воспользовался этим и заставил Германика поклясться духом нашего дорогого отца, если он когда-нибудь найдет хоть малейшее свидетельство, что Постум был осужден несправедливо, все рассказать Августу, заставить его вернуть Постума обратно и наказать лжецов по заслугам.
11 г. н.э.
В Германии почти ничего не происходило. Тиберии удерживал мосты, но не решался переходить на другую сторону Рейна, не будучи уверен в своих войсках, которые он усердно муштровал. Германцы тоже не пытались пересечь реку. Август снова потерял терпение и стал побуждать Тиберия, не откладывая, отомстить за Вара и вернуть утраченных орлов. Тиберий отвечал, что стремится к этому всей душой, но войска еще не способны выполнить эту задачу. Когда Германик окончил свой срок исполнения магистратуры, Август отправил его к Тиберию, и тому волей-неволей пришлось проявить активность; надо сказать, что Тиберий вовсе не был ленив или труслив, просто крайне осторожен. Он пересек Рейн и захватил часть утраченной провинции, но германцы избегали генерального сражения, и Тиберию с Германиком, не желавшим попасть в засаду, удалось лишь сжечь сколько-то вражеских лагерей на Рейне да продемонстрировать свою военную мощь. Было несколько схваток, из которых они вышли с победой и взяли сотни три-четыре пленных. Римские войска оставались в этом районе до осени, а затем вновь пересекли Рейн. Следующей весной в Риме отмечался так долго откладываемый триумф, назначенный по поводу победы над далматинцами. К нему прибавился второй -за германский поход - главным образом, чтобы вернуть доверие народа. Нельзя не отдать должного благородному поступку Тиберия, хотя побудил его к нему Германик: показав во время триумфа Батона, пленного далматского вождя, Тиберий затем освободил его, пожаловал большую сумму денег и поселил со всеми удобствами в Равенне. Батон заслужил это: однажды он великодушно дал возможность Тиберию уйти из долины, где тот оказался заперт с большей частью своего войска.
Германик был назначен консулом, и Август направил в сенат официальное письмо, где рекомендовал его вниманию сената, а сенат - вниманию Тиберия. (Рекомендуя сенат Тиберию, а не наоборот, Август давал понять и то, что назначает Тиберия споим преемником - император выше сената, - и то, что не намерен произносить по его адресу хвалебную речь, хотя и произнес ее по адресу Германика.) Агриппина всегда сопровождала мужа в военных походах, как в свое время моя мать. Делала она это в основном из любви к нему, но и потому также, что не хотела оставаться одна в Риме, где ее могли призвать к Августу из-за сфабрикованного обвинения в прелюбодеянии. Она не знала, как к ней относится Ливия. Агриппина была типичная римская матрона из старинных легенд - сильная, мужественная, скромная, благоразумная, набожная, целомудренная и плодовитая. Она уже родила Германику четырех детей, а в дальнейшем родит еще пять.
Хотя правило Ливии насчет моего присутствия - вернее, отсутствия -за ее столом не было отменено, а мать по-прежнему обходилась со мной более чем прохладно, Германик при каждой возможности приглашал меня в компанию своих благородных друзей. Ради него они относились ко мне более или менее уважительно, но взгляд семьи на мои умственные способности был известен, и считалось, будто Тиберий его разделяет, поэтому никто не домогался моего близкого знакомства. По совету Германика я объявил, что намерен устроить публичное чтение моего последнего исторического труда, и пригласил ряд известных любителей и знатоков литературы. Книга, которую я собирался читать и над которой много работал, должна была представить интерес для слушателей - я разбирал в ней формулы, применяемые этрусскими жрецами во время ритуальных омовений, и давал перевод каждой из них на латынь, что проливало новый свет на многие наши очистительные обряды, точное значение которых со временем стало неясным. Германик предварительно прочитал эту работу от корки до корки и показал матери и Ливии, которые одобрили ее, а затем великодушно послушал меня, когда я репетировал. Он поздравил меня как по поводу самой работы, так и исполнения, и, по-видимому, его отзыв стал широко известен, так как комната, где я намеревался читать, оказалась набита битком. Ливии не было, Августа тоже, но мать, сам Германик и Ливилла пришли.
Я был в прекрасном настроении и нисколько не нервничал. Германик предложил мне подкрепиться перед чтением бокалом хорошего вина, и я решил, что это превосходная мысль. Поставили кресло для Августа - если ему вдруг вздумается прийти - и для Ливии; роскошные кресла, в которых они всегда сидели, посещая наш дом. Когда все собрались и заняли места, двери закрыли, и я начал читать. Читал я отлично, следя за тем, чтобы не спешить и не тянуть, не кричать и не произносить слова слишком тихо, читал так, как надо, и чувствовал, что аудиторию, ничего не ждавшую от меня, чтение невольно захватило. И тут, как назло, раздался громкий стук в дверь. Никто не открыл ее, и стук повторился. Затем загрохотала ручка, и в комнату вошел самый толстый человек, какого я видел в жизни, в тоге всадника, с большой вышитой подушкой в руке. Я перестал читать, так как подошел к трудному и важному месту, а меня никто не слушал - все взгляды устремились на всадника. Он заметил Ливия и приветствовал его с певучим акцентом, присущим, как я потом узнал, падуанцам, затем обратился с приветствием ко всем присутствующим, что вызвало приглушенные смешки. Толстяк не обратил особого внимания на Германика, хотя тот был консул, или на нас с матерью, хотя мы были хозяева дома. Оглядевшись в поисках места, он увидел кресло Августа, но оно показалось ему узким, и он завладел креслом Ливии. Положил на него подушку, собрал у колен плащ и с ворчанием уселся. И, естественно, кресло, старинное и очень хрупкое, вывезенное из Египта в числе прочей мебели, захваченной во дворце Клеопатры, с треском под ним развалилось.