Беловодье - Александр Новосёлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А дедушка ведет свое:
— Ну, и стали, значит, наезжать пикетные. Как кусты оденутся, они и потянули. Туды, суды по сопкам шарются… Который оплошал, сердешный, того и сцапали… По начальству его… Ко мне этак же… О-ё-ё-ё!.. — неловко повернувшись, стонет он: — У-у-ё-ё-ё!.. Прости нас, царица небесная. Господи, Исусе Христе сыне божий!.. Наткнулись на меня. Я, это, стою позадь избы в кусточках и вижу — по долине люди. Ну, я не сробел, окошко вышиб, захватил в избе ружьишко да топор, да еще там что попало и метнулся в сопки…
Пришел Мирон. Я притворился спящим. Он походил по избе, украдкой взглянул на меня, разложил по шестку насквозь промоченные сапоги и босиком, в широкой, распоясанной рубахе, стоит над свечкой, поцарапываясь. Лицо у него все такое же строгое, но пробежала по нему какая-то дума, округлила, согнала все жесткое. Перед тем как ложиться, мы с Мироном долго говорили, и теперь он мне не кажется таким, какой пришел из сопок. А понять его я не могу. Не пускает в душу. Она мне представляется — его душа — такой же, как и эта заимочка: глухая, скрытая от посторонних глаз, и ведут в нее тайные тропки через таежные лазы, через кручи и бурные реки. Есть ли кто-нибудь, кому Мирон покажет эти тропки? От меня схоронился, запутал, отвел.
— У Савелия четыре девки было… дочери… — не унимается старик, — так он, однако, разов двадцать, а то и более переменивал места-то!..
Мирон морщится, идет к печи и, ставши на голбец, легонько дергает Семена за подол рубахи.
— Будте, тятя! Кому наговариваешь? Он спит.
— А ну, я ничего… Любопытно ему про житье-то, про прежнее… спит, ли чо ли?.. С необыку, видно, приморило… Ой-ё-ё-ё!
Тяжело ступая широкими мозолистыми пятками, Мирон подходит к свечке, смотрит на меня и задувает. Светильня тлеет красной звездочкой и сейчас же с треском тухнет под слюнявым пальцем. Мухи звонким, густым шумом наполняют избу, долго тыкаясь по стенам.
На глаза ложится тьма, тяжелая, без искорки. Чуть закроешь веки — поплывут круги. Они уходят, разрастаясь, путаются, тонут в черной пустоте. И вдруг яркой акварелью встанет красный угловатый камень, а под ним на сочной зелени рисуется малиновая земляника. Или огненным пятном зарябят, запестрят пахучие жарки-цветы, да так, что слеза прошибет. Мутными, но резко вычерченными квадратами светлеют окна: глаза пригляделись.
Мирон шарашится, поскрипывая половицей. Что он не ложится?
Опять, цветы, деревья, ягоды и целые леса… Накачало в седле — теперь зыбает и кружит голову. Перед глазами — залитая солнцем падь…
Я испуганно вздрогнул. Кто-то молится прерывистым шепотом. Разве дед со сна? Но нет, он мирно спит и тонко, отрывисто посвистывает носом. Вглядываюсь, вслушиваюсь. Это молится Мирон перед своей дырой. Какое у него теперь лицо и какие глаза? Не видит ли он сквозь дыру все то, что скрыто для других? Может быть, там, за стеной, перед ним стоит великая, святая истина…
— О-ох! — вздыхает Катерина.
«Жабья жизнь!» Странно жуткое слово. Жабья! Да, их много тут в болоте. Серые, грузные.
Мысли мелькают обрывками.
Коня поил… Стою на кочке, держа повод в руках, и любуюсь, как глотает Соловко, а под ногой у него что-то хлюпает. Жаба! Глубоко вдавил ее копытом в грязь, она выпучила круглые глаза и трепещет передними лапками, туго надувая зоб…
Как дорога на Медведиху? Мне почему-то кажется, что Катерина сейчас думает об этом. Вспоминаю все деревни, хутора и заимки, по которым ей идти.
Мирон все молится. А за стеной не умолкает речка. Словно в пустую посудину где-то круто-круто падает она с камней на камни и никак не может вылиться. В мочажинах тыркает дергач. Сыро там, темно и холодно.
Лишь вверху, высоко над горами, приютившими у ног своих едва приметную заимку, блещет миллионами святых огней недосягаемое небо. Слышит ли гордое небо слова Мироновой молитвы, видит ли оно, как умирает на болоте жаба?
САНЬКИН МАРАЛ
I«Сад» — маральник Алексея Карпыча, захватывая нижним тыном часть глубокой тесной пади, где шумела пенистая речка, верхнею стеной взбегал до желтых сланцевых утесов.
Прочная пятиаршинная стена из толстых и длинных жердей, крепко врубленных в столетние стволы, шла напрямик по косогорам. Вдали она казалась низенькой, ничтожной изгородью. Но, теряясь в перелесках и ложбинах, изгородь упрямо шла звено к звену верст на пять — на шесть по окружности. Нарочно так загородили, чтобы меньше тосковал свободный, дикий зверь. Тут все его любимое: утес, густая чаща, речка и долина. Пусть не скучает и дает хорошие рога.
В саду Алексея до сотни маралов. Есть быки с пудовыми рогами. Есть немало таких. Но Санькин марал-семилеток для него дороже многих стариков. Хорошей крови этот семилеток. Рога его не тянутся и не двоятся на концах, а покупатель это ценит.
Семилеток был еще лохматым маленьким теленком, когда Алексей благословил его любимцу Саньке. Приехал раз в маральник и привез с собой в седле никак не отставшего Саньку. Когда Санька, ковыляя за отцом по саду, случайно натолкнулся в густом кустарнике на маралуху, он заревел благим матом на весь сад. Маралуха с теленком вихрем умчались в другой конец, а Санька безумно метался в траве.
— Тя-ятенька! Тя-ятенька! Бою-юсь его, тятенька!
Отец прикрикнул строго:
— Замолчи ты, дуралей!
Санька сейчас же притих. По запыленному лицу его от глаз протянулись грязные потоки, швыркающий нос распух и покраснел, а серые глаза смотрели так растерянно, что Алексей расхохотался:
— Тоже! В маральник поеду… Утри под носом-то.
Санька быстро оправился. А отец нагнулся к тому месту, где лежала маралуха, и внимательно обшарил ближние кусты.
— Слышь, Санька!
— Чего тебе — уже солидно, по-мужицки, справился тот.
— Счастливый ты, бестия. Редкость это, чтобы маралуху с детенышем застигнуть в логове. Чуткой он зверь. Говорят, счастливому бывает так.
Он любовно погладил Саньку по вихрам и щелкнул в отдувшийся живот.
— Пусть тебе этот марал растет. Вот как, Алексеич. Испытаем твое счастье.
— Пусть растет, — спокойно согласился Санька.
Он немного подумал и внушительно прибавил:
— Попрячется он у меня! Я покажу!
— Чего ты покажешь ему? Махонькой он, потому и прячется. Это мать его хоронит от людей… Ну, пойдем, брат, — неожиданно оборвал он: — до дому подвигаться надо.
Когда сели на лошадь и поднялись на косогор, оба оглянулись в сторону маральника. Там дружным стадом бродили осторожные звери.
Санька долго молчал, почти до самой деревни. Молчал и отец. Оба думали свои думы. Но когда проехали поскотину, в серых глазках Саньки огоньком блеснула радость.
— Свой марал у меня.
Отец, разбуженный от дум веселым восклицанием, нагнулся к самому его лицу.
— Чего ты там?
— Зверь теперь свой у меня.
— Сейчас только учуял?
— А рога-то будут у него?
— Почему не будут? Вырастут.
— Я их сам снимать поеду. Тоже, дай вам, так испортите и зверя, и рога. Самому спокойнее.
Алексея забавляла эта недетская серьезность, и он неудержимо улыбался в бороду.
— Твое дело, хозяйское. Там увидишь потом, как лучше. Насильно тоже не полезем.
Польщенный таким отношением к своим замыслам, Санька с озабоченным лицом обдумывал весь план ухода за маралом.
— Сена ему на зиму готовить надо. Ничего! Накошу! У дедушки литовка лишняя найдется. Накошу-у! Рога-то во-о какие будут!
Он без умолку болтал, ерзая в широких коленях отца на передней луке, и все расспрашивал:
— А мои рога ты будешь продавать?
— Продам, продам.
— А зачем их покупают, тятя?
— На лекарство покупают. Китай берет.
Алексей подумал и прибавил:
— Толком-то я не скажу тебе, Алексеич, к чему их приспособили, а только берут китаезы. Хорошие деньги нам отваливают.
Он забыл на минуту, что говорит с ребенком и, спохватившись, резко оборвал:
— Норовистый ты, Санька. Все тебе выложи: куда да что, да почему. Держись-ка лучше за луку. Поедем шибче по деревне, чтобы бабы не смеялись.
Поравнявшись с первым домом, он с плеча ударил лошадь толстой плетеной нагайкой. Лошадь осела от неожиданности, но сейчас же рванула стремительно и, лязгая зубами по железу, вольным ветром ринулась вдоль улицы, сквозь шумный строй собак.
IIШли года, сменяя зиму летом.
Сад у Алексея ширился и пополнялся новыми зверями. Прежнюю изгородь уже во многих местах неоднократно разбирали и переносили дальше, пригораживая к саду новые пространства.
Санькин марал год от году отпускал рога все тяжелее и лучше.
Наступило для него седьмое лето, лучшее во всей его маральей жизни. Непомерной силой переполнилось все существо его. Живой, упругой сталью вздрагивал в нем каждый мускул. Силы было столько, что хотелось вызвать на кровавый смертный бой всех стариков-быков. Он подчинялся им, он по привычке шел за вожаком, прислушиваясь к повелительному окрику, но временами сила бушевала в молодом здоровом теле ураганом и Семилеток начинал тогда рвать землю передними копытами, звонко раздувая ноздри. Молодые боязливо на него косились, обходя подальше, стороной, а старые быки смотрели хмуро и неодобрительно. Лишь маралухи любовались им, когда он, фыркая, взбивал фонтаном землю.