Богоматерь цветов - Жан Жене
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кража с витрин производится несколькими способами, и, наверное, каждый тип витрины требует предпочесть какой-то один. Например, можно ухватить рукой два небольших предмета (бумажника), держать их так, как если бы он был один, не спеша рассмотреть их, уронить один в рукав, и наконец, возвратить другой на место, будто бы он не подошел. Перед кипами отрезов шелка нужно небрежно сунуть руку в продырявленный карман своего пальто. Подходишь к прилавку, пока не упрешься в него животом, и, пока свободная рука ощупывает и разбрасывает ткань, приводит шелка в беспорядок, рука в кармане поднимается к плоскости прилавка (на уровне пупка), тащит на себя самый нижний отрез в кипе и затягивает его (он же гибкий) под пальто, которое его и скрывает. Но я привожу здесь рецепты, известные всем домохозяйкам, всем покупательницам. Миньон предпочитал схватить предмет и описать им стремительную параболу с витрины в свой карман. Это было дерзко, но красиво. Флаконы духов, трубки, зажигалки, как падающие звезды, скатывались по правильной короткой кривой и раздували его бедра. Игра была опасной. Стоила ли она свеч, мог судить только сам Миньон. Эта игра была наукой, которая требовала подготовки и упражнения, .как военная наука. Прежде всего нужно было изучить расположение зеркал и направление их граней, не забыв про те, что подвешены к потолку под углом и показывают вас в толпе вниз головой, а сыщики с помощью набора ползунов, действующих у них в мозгу, ставят, как положено, и ориентируют в пространстве. Нужно было улучить момент, когда глаза продавщицы отведены в сторону и когда на вас не смотрят покупатели вечные предатели. Наконец, нужно отыскать, как утерянную вещь, - или, лучше сказать, как персонажа загадок, спрятанного в силуэтах деревьев и облаков на десертных тарелках, - сыщика. Найдите сыщика. Это женщина. Кино - среди прочих игр - обучает естественности, но естественности, полностью составленной из искусственности и в тысячу раз более обманчивой, чем правда. Настойчиво пытаясь добиться сходства с конгрессменом или акушеркой, сыщик из фильмов придал лицу настоящих конгрессменов и настоящих акушерок лицо сыщика, а настоящие сыщики, обезумев среди этого беспорядка, перемешивающего лица, вконец измучившись, выбрали для себя вид сыщиков, что ничего не упрощает... "Шпион, похожий на шпиона, был бы плохим шпионом", - сказала мне как-то одна танцовщица. (Обычно говорят: "Одна танцовщица, однажды вечером".) Я этому не верю.
Миньон собирался выйти из магазина. От нечего делать и чтобы выглядеть естественным, и еще потому, что трудно было выпутаться из этого вихря, из этого броуновского движения, такого же многонаселенного, хаотичного и волнующего, как утренний покой, - он неторопливо разглядывал на ходу витрины с рубашками, баночками с клеем, молотками, кольцами, резиновыми губками. У него в кармане были две серебряные зажигалки и портсигар. Его преследовали. Когда он был уже совсем рядом с дверью, охраняемой гигантским унтером, маленькая старушка спокойно сказала ему:
- Что вы украли, молодой человек?
Миньона очаровали слова "молодой человек". Если бы не они, он бы бросился бежать. Самые невинные слова как раз и являются самыми опасными, именно их нужно остерегаться. Через мгновение гигант был уже над ним и схватил его за запястье. Он нахлынул на него, как великолепнейшая волна на купальщика, задремавшего на пляже. Со словами старушки и движением мужчины новая вселенная внезапно открылась Миньону: вселенная непоправимого. Она та же самая, в которой мы находились, но вот с какой особенностью: вместо того, чтобы действовать и ощущать себя действующими, мы сознаем себя подвергающимися действию. Взгляд - возможно, это смотрим мы сами приобретает неожиданную остроту и точность ясновидящего, и порядок этого мира - увиденного . наизнанку - является в неизбежности таким совершенным, что этому миру остается только исчезнуть. Он это и делает в мгновение ока. Мир выворачивается, как перчатка. Оказывается, что перчатка - это я, и я наконец понимаю, что в судный день Бог позовет меня моим собственным голосом: "Жан! Жан!"
Миньон, как и я, слишком хорошо знал толк в концах света, чтобы, приходя в себя после очередного такого конца, стал бы горевать или бунтовать. Бунт завершился бы вздрагиваниями карпа на половичке, и выставил бы его в смешном виде. Покорно, как на поводке или во сне, он позволил портье и сыщику-женщине увести себя в контору особого полицейского комиссара при магазине, в подвал. Он влип, залетел. В тот же вечер полицейский фургон увез его в камеру предварительного заключения, где он провел ночь среди толпы бродяг, нищих, воров, жуликов, сутенеров, чернушников [49], людей, вышедших из проемов между камнями зданий, воздвигнутых один напротив другого в самых темных тупиках. На следующий день Миньона вместе со всеми препроводили во Френскую тюрьму. Он должен был назвать свою фамилию, фамилию своей матери и имя своего отца, до поры тайное. (Он придумал: Ромуальд!). Он назвал также свой возраст и профессию.
- Ваша профессия? - спросил секретарь суда.
- Моя?
- Да-да, ваша.
Миньон почти увидел, как из его губ бантиком выходит: "Сиделка", но он ответил:
- У меня нет профессии. Я не привык ишачить. Однако эти слова имели для Миньона цену и значение слова "сиделка".
Наконец, он был раздет, а его одежда исследована вплоть до подшивки. Полицейский заставил его открыть рот, осмотрел его, запустил руку в густые волосы Миньона и украдкой, рассыпав их по лбу, слегка провел по его затылку, еще впалому, теплому и трепещущему, чувствительному и готовому причинить при самой легкой ласке ужасающие повреждения. Именно по этому затылку мы узнаем, что Миньон мог бы быть отменным моряком. Наконец, он сказал ему:
- Наклонитесь вперед.
Он наклонился. Полицейский посмотрел на анус и увидел черное пятнышко.
- ...дальше! - вскричал он.
Миньон покашлял. Но он ошибся. Полицейский крикнул "А ну-ка дальше!". Черное пятно было довольно большим куском кала, который нарастал с каждым днем и который Миньон уже много раз пытался вырвать, но при этом ему пришлось бы или выдернуть волоски, или принять теплую ванну
- Ты наделал в штаны, - сказал полицейский. (А ведь "наделать в штаны" означает еще перепугаться, но полицейский этого не знал).
Миньон с его благородными манерами, красивыми бедрами, неподвижными плечами! В колонии надзиратель (ему было двадцать пять лет, он носил сапоги рыжеватой кожи, доходившие ему до самых ляжек, наверняка мохнатых) заметил, что полы рубашек у колонистов были перемазаны дерьмом. Каждое воскресное утро при смене белья он заставлял нас показывать наши грязные рубашки, которые мы держали перед собой за два растянутых рукава. Он виртуозно хлестал плетью по лицу колониста, - уже и так искаженному унижением, -полы рубашки которого внушали подозрение. Мы не решались ходить в уборную, но когда нас гнали туда внезапные колики, то, за отсутствием там бумаги, обтерев палец об известковую стену, уже, пожелтевшую от мочи, мы приподнимали полы рубашки (сейчас я говорю "мы", но тогда каждый колонист думал, что это делает только он), - и тогда пачкалась белая мотня брюк. Каждое воскресное утро мы ощущали в себе лицемерную чистоту девственниц. Один Ларошдье к концу недели всегда запутывался в полах своей рубашки и марал их. В этом не было, однако, ничего страшного, хотя три года, проведенные им в исправительной тюрьме, были отравлены этими хлопотами воскресных утренников - которые видятся, мне теперь украшенными гирляндами маленьких рубашек, расцвеченных легкими мазками желтого кала, всегда перед тем, как идти на мессу - так что субботними вечерами он тер своей рубашкой об известковую стену, стараясь выбелить ее. Проходя перед ним, уже четвертованным, уже пригвожденным к позорному столбу на кресте в пятнадцать лет, надзиратель в кожаных сапогах и со сверкающим хищным взглядом резко останавливался. Внезапно он напускал на свои грубые черты (чувства, о которых мы скажем, по причине этой грубости рисовались у него на лице, как шарж) гримасу отвращения, презрения и ужаса. Чопорный, он плевал в самую середину каменного лица Ларошдье, который и . не ждал ничего, кроме плевка. Что же касается нас, читающих это, то мы прекрасно догадываемся, что полы рубашки самого надзирателя и изнанка его трусов были перемазаны говном. Таким образом, Миньон-Маленькая-Ножка почувствовал, что может представлять из себя душа бедняги Ларошдье, которому плюют в зад. Но он почти не обращал внимания на эти мимолетные перемены в душе. Он никогда не знал, почему после некоторых ударов судьбы с удивлением обнаруживаешь себя как ни в чем ни бывало. Он не сказал ни слова. Они с полицейским были в раздевалке одни. Его грудь разрывалась от ярости. Стыда и ярости. Он вышел из комнаты, волоча за собой свой благородный зад, - и именно по этому заду было видно, что из него получился бы блестящий тореадор. Его заперли в камере. Наконец, в тюрьме он почувствовал себя свободным и чисто вымытым, его обломки вновь склеились в единое целое, в прежнего Миньона, нежного Миньона. Его камера могла бы находиться где угодно. Белые стены, белый потолок, но пол ее покрыт черной грязью, и это обстоятельство опускает ее на землю и оставляет именно там, то есть среди тысячи других камер, которые, хотя и кажутся легкими, раздавливают ее на четвертом этаже Френской тюрьмы. Вот мы и там. Самые длинные окольные пути в конце концов приводят меня туда, в мою тюрьму, в мою камеру. Теперь я мог бы почти без прикрас, без искажений, без посредника рассказать, как я жил здесь. Как я живу.