Защита поэзии - Сидни Филип
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только несравненный поэт делает и то, и другое. Все, что представляется необходимым философу, он воплощает в совершенной картине - в человеке, который делает то, что необходимо поэту, и так он соединяет общее понятие с частным примером. Я говорю "совершенная картина", потому что поэт являет разуму образ того, что философ дает в многословном описании, которое не поражает нас и не привлекает к себе взор души так, как образ, творимый поэтом.
То же и с окружающим нас миром. Кому под силу; дать человеку, который никогда не видел слона или носорога, точное представление об их цвете, виде, величине и особенных свойствах; кто может удовлетворить разум, жаждущий истинно живого знания, рассказом о роскошном дворце, его архитектуре, даже при условии, что человек запомнит его во всех подробностях? Но тот же человек, если увидит хорошее изображение животного или верный слепок с дворца, тут же без всякого описания составит о них свое суждение. Философ с его учеными определениями добродетелей, пороков, государственной политики и семейных отношений заполняет память многими непогрешимыми основами мудрости, но они тем не менее остаются для воображения и суждения человека темными, пока не осветит их говорящая картина поэзии.
Туллию {59} стоит многих усилий - и он не обходится без поэзии заставить нас познать силу нашей любви к родине. Лучше мы послушаем, что говорит старый Анхис в объятой пламенем Трое {60}, или поглядим на Улисса, который, упиваясь любовью Калипсо, все же горюет о том, что далек он от своей нищей Итаки {61}. Стоики говорят, что гнев - это временное безумие {62}. Посмотрите на Софоклова Аякса {63}, который рубит и колет овец и коров, думая, что это греческое войско под предводительством Агамемнона и Менелая {64}, и скажите мне, разве вы не получили наглядного представления о гневе, разве не лучше оно, чем имеющееся в сочинениях ученых мужей, где есть и описание его вида, и разбор его отличительных свойств. Присмотритесь, разве мудрость и самообладание Одиссея и Диомеда, мужество Ахилла, дружба Ниса и Евриала {65} не доносят своего ясного света даже до самого невежественного человека? И, наоборот, разве совестливый Эдип {66}, скоро раскаявшийся в своей гордыне Агамемнон, убитый собственной жестокостью отец его Атрей {67}, неистовые в честолюбии Фиванские братья {68}, Медея {69}, упивающаяся местью, менее благородные Гнатон {70} Теренция и Пандар {71} нашего Чосера не изображены так, что и теперь делам, подобным тем, которые совершали они, мы даем их имена. И, наконец, разве добродетели, пороки, страсти не являются нам в столь естественном для себя виде, что, кажется, мы не слышим о них, а ясно их видим.
Какой совет философа, даже содержащий самое безупречное определение добродетели, может столь же легко воздействовать на правителя, как вымышленный Кир Ксенофонта; или наставлять добродетельного человека в любых обстоятельствах, как Эней Вергилия; или целое общество в виде "Утопии" Томаса Мора {72}? Я говорю "в виде", потому что если Томас Мор ошибался, то была ошибка человека, а не поэта, ибо его образец общественного устройства самый совершенный, хотя воплощен он, возможно, и не столь совершенно. Поэтому вопрос заключается в следующем: что обладает большей силой в поучении - выдуманный ли поэтический образ или соответствующее философское понятие? И если философы более показывают себя в своем ремесле, чем поэты в своем, как сказано:
Mediocribus esse poetis,
Non dii, non homines, non concessere columnae {*},
{* Поэту посредственных строчек // Ввек не простят ни люди, ни боги, ни книжные лавки {73} (лат.).}
то, я повторяю, в этом виновато не искусство, а те немногие, которые его создают.
Не подлежит сомнению, что наш Спаситель мог бы преподать нравственные понятия, но он рассказывал о сребролюбии и смирении - в божественной истории о богатом и Лазаре {74}, о непослушании и прощении - в истории о блудном сыне и отце ликующем {75}; и то, что его всепроникающая мудрость знала, каково богачу в адском пламени и Лазарю в лоне Авраамовом, (как и раньше) теперь заставляет нас помнить о них и думать. Поистине что касается меня, то будто воочию вижу я небрежное расточительство блудного сына, обернувшееся потом завистью его к сытым свиньям. Ученые богословы отрицают, что в этих историях историческое содержание, и считают их назидательными притчами.
В заключение я говорю: да, философ учит, но учит он столь туманно, что понять его дано лишь ученым мужам, и это означает, что учит он уже ученых, тогда как поэзия - пища и для самых нежных желудков, поэт - настоящий народный философ, и доказательство тому басни Эзопа {76}. Прелестные аллегории, спрятанные в сказках о животных, заставляют многих людей, более звероподобных, чем настоящие звери, услышать голос добродетели в речах бессловесных тварей.
А теперь, если мысленное воссоздание явлений более всего удовлетворяет воображение, значит ли это, что верх должен взять историк, ибо он дает нам образы действительных событий, которые действительно происходили, а не тех, которые необоснованно или ложно считают совершившимися? Воистину еще Аристотель в своем рассуждении о поэзии {77} прямо отвечает на этот вопрос, говоря, что Поэзия есть philosophoteron и spoudaioteron, то есть она философичнее и серьезнее как исследование, чем история. Его довод основывается на том, что поэзия имеет дело с katholou, то есть с общим суждением, а история - с kathekaston, то есть с частным. "Общее, - говорит он, - указывает, что нужно говорить или делать для правдоподобия (поэзия для этого прибегает к помощи вымышленных имен) или по необходимости, а частное лишь отмечает, что делал и отчего страдал Алкивиад" {78}. Так говорит Аристотель, и его довод (как и прочие, ему принадлежащие) совершенно разумен.
Если бы вопрос заключался в том, что лучше - правдивое или ложное представление какого-то события, то не было бы сомнения в ответе, во всяком случае не более, чем если бы речь шла о выборе между двумя портретами Веспасиана {79}: одним - изображающим его, каким он был в жизни, и другим, на котором он по воле художника совершенно на себя непохож. Но если вопрос стоит так: что для вас и для вашего познания полезнее - воссоздавать предмет таким, каким он должен быть, или таким, каким он является? - тогда, конечно, вымышленный Кир Ксенофонта поучительнее настоящего Кира Юстина {80} и вымышленный Эней Вергилия - настоящего Энея Дареса Фригийского {81}. Так и даме, желающей увидеть себя в образе возможно более привлекательном, художник угодил бы более всего, изобразив самое очаровательное лицо и начертав на нем: Канидия {82}. Настоящая же Канидия, как клянется Гораций, была безобразно уродливой.
Поэт, правильно понимающий свою задачу, ни в Тантале {83}, ни в Атрее, ни в прочих не покажет ничего случайного. У него Кир, Эней, Одиссей во всем будут примером для других, в то время как историк, обязанный следовать за действительными событиями, не вправе по своему усмотрению создавать (если только он не поэт) совершенных людей: рассказывая о деяниях Александра и Сципиона {84}, он не должен отдавать предпочтение привлекательным или непривлекательным чертам. А как прикажете распознать, что достойно подражания и что нет, - разве полагаясь на собственную рассудительность, которая не зависит от чтения Квинта Курция {85}? Но между тем нам могут возразить: пусть в наставлении первенствует поэт, но все же историк рассказывает о чем-то уже совершившемся, и потому его примеры сильнее воздействуют на человека. Ответ очевиден: если, основываясь на том, что было, например вчера лил дождь, доказывать, что он будет и сегодня, тогда, на самом деле, у историка есть некоторое преимущество перед вымышленным образом; однако если знать, что пример из прошлого лишь предполагает нечто похожее в будущем, тогда, безусловно, поэт окажется превзошедшим историка в той мере, в какой его пример - будь он из военной, политической или семейной жизни - будет разумен. Историк же в своем неприкрашенном было часто находит то, что мы называем счастливым случаем, опровергающим величайшую мудрость. Нередко он должен сообщать о событиях, причину которых не знает, если же он о ней и говорит, то говорит как поэт.
Для того, чтобы доказать, что вымышленный пример обладает такой же силой поучения, как и взятый из жизни (что касается побуждения, то ясно, что вымысел можно настроить на высочайшую мелодию страсти), позвольте привести пример, где соперничают поэт и историк. И Геродот, и Юстин свидетельствуют {86}, что преданный слуга царя Дария - Зопир, видя долгое сопротивление восставших вавилонян, притворился, будто попал в крайнюю немилость к своему господину: для подтверждения этого он приказал отрезать себе уши и нос; и когда он бежал к вавилонянам, те приняли его и за храбрость облекли таким доверием, что ему удалось найти способ предать их потом в руки Дария. У Ливия есть сходный рассказ о Тарквинии и его сыне {87}. Ксенофонт превосходно сочинил, как Абрадат {88} похожей уловкой оказал помощь Киру. И я хотел бы знать, представься вам случай таким же честным притворством; услужить своему повелителю, разве из вымысла Ксенофонта вы не могли бы узнать о нем так же, как из достоверного источника? Воистину это было бы для вас даже лучше, потому что при этом вы сохранили бы в целости нос, ибо Абрадат в своем притворстве не зашел так далеко. Итак, лучшее в истории является предметом поэзии, поскольку в любом поступке, деянии, в любой юридической, политической или военной хитрости историк ограничен изложением фактов, тогда как поэт (если он желает) может, подражая, создать нечто свое и украсить это по своему разумению, чтобы лучшей получилось у него учить и доставлять удовольствие. И рай, и ад Данте во власти его пера. И если бы меня попросили назвать имена этих поэтов, то я бы мог назвать многие, но речь моя, как я уже говорил и вновь говорю, не об искуснике, а об искусстве.