Пути памяти - Анна Майклз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его кабинет был полон образцов горных пород, ископаемых окаменелостей, непонятных фотографий, изображения которых казались мне таинственными ландшафтами. Я рылся в этих диковинах, брал в руки какой-нибудь вполне заурядный обломок или кусок камня.
– Ах, Яков, ты держишь кусок кости, которая была когда-то челюстью мастодонта… а это – кора дерева, которое росло тридцать пять миллионов лет назад…
Я тут же клал взятую вещь на место – как будто бездна времени жгла мне руки. Атос улыбался:
– Ничего страшного, этот камень видел столько, что детское любопытство ему вреда не причинит.
У него на столе всегда стояла чашечка крепкого черного кофе. Во время войны, когда запасы иссякли, Атос по нескольку раз заваривал кофейную гущу, пока, как он говорил, в ней не оставалось и атома аромата. Потом он безуспешно пытался делать эксперименты, смешивая семена цикория, одуванчика и лотоса, заваривая их в медной джезве, по чашке зараз, как химик, ищущий правильную пропорцию.
Белла сказала бы, наверное, что Атос чем-то похож на Бетховена – тот тоже отсчитывал ровно по шестьдесят зерен кофе на порцию. Белла знала все о любимом маэстро. Иногда она делала себе высокую прическу, одевала отцовское пальто (оно сидело на ней, как на пугале, рукава закрывали пальцы) и брала его потухшую трубку. Мама должна была готовить какое-нибудь любимое блюдо композитора: макароны с сыром (хоть и не пармезаном) или картошку с рыбой (хоть и не из Дуная). Белла пила ключевую воду, которую Людвиг, по всей видимости, тратил галлонами – эта ее привычка была по нраву отцу, он в таких костюмированных представлениях всегда подражал склонности Бетховена к пиву.
После обеда Белла выходила из-за стола и размашистым шагом шла к пианино. Сбросив с плеч отцовское пальто, она становилась очень серьезной. Сестра садилась за инструмент, собиралась с духом, черты ее лица, как камея, выточенная в янтаре, резко прочерчивались в свете свечи, горевшей в канделябре пианино. За обедом она втайне выбирала музыку, обычно медленную, романтичную, томящуюся печалью; иногда, если в тот момент она питала ко мне особое расположение, – «Лунную сонату». Потом моя сестра играла – упоенно и точно, стараясь ровно держать спину, когда чувства переполнявшей ее музыки гнули ей стан, как ветер молодую березку. Мама – от волнения и гордости за дочь – мяла в руках посудное полотенце, мы с родителями сидели в оцепенении, потрясенные преображением нашей глупышки Беллы.
* * *Они ждут, пока я усну, потом серыми тенями среди голых деревьев всплывают на поверхность, измученные как пловцы после заплыва. Волосы клочьями, на месте ушей – язвы, в груди копошатся личинки жуков. Нелепые останки оборванных жизней, воплощения несбывшихся желаний. Они плывут, тяжелея, потом поднимаются, обретая человеческий облик, становятся больше людьми, чем призраками, и от усилий начинают потеть. Их напряжение сочится через мои поры, пока я не просыпаюсь, покрытый испариной их смертей. Днем меня тоже постоянно изматывали бесконечно повторяющиеся видения – картины будничных и заурядных воспоминаний. Как после указов[6] маму выгоняет из магазина приказчик – выходя, она роняет шарф и наклоняется, чтобы его поднять. Всю ее жизнь воображение вновь и вновь сводит к тому мигу, когда она в тяжелом синем пальто наклоняется за упавшим шарфом. Отец стоит в дверях и ждет меня, чтобы завязать шнурки, поглядывает на часы. Камешки летят над рекой, мы с Монсом на берегу травой стираем с ботинок грязь. Белла листает страницы книги.
Я старался вспомнить обыденные детали, исписанные нотами страницы, лежащие рядом с кроватью Беллы, ее платья. Как выглядела мастерская отца. Но в ночных моих кошмарах подлинные картины рисовались недолго, все таяло и расплывалось. Или я вспоминал имя одноклассника, но не мог себе представить его лицо. Деталь одежды, но не ее цвет.
Особенно мучительно было просыпаться: мне казалось, что они так же страдают, когда о них вспоминают, как я, вспоминая о них; что я терзаю родителей и Беллу, когда зову их, бужу их в мрачных могилах.
* * *Я слушал рассказы Атоса по-английски, по-гречески, потом снова по-английски. Сначала я слушал их как бы издали, как невнятный рокот, лежа на ковре вниз лицом, беспокойный или подавленный долгими, тягучими днями. Но скоро я начинал различать в голосе Атоса одинаковые слова и схожие интонации, когда он рассказывал о брате. Тогда я поворачивался так, чтобы видеть его лицо, а потом садился, чтобы лучше его понимать.
Атос рассказывал мне об отце – человеке, почти всю жизнь презиравшем традиции. Он вырастил сыновей больше европейцами, чем греками. Родственники его отца по материнской линии стали известными людьми в большой греческой общине Одессы, а дядья были вхожи в светские салоны Вены и Марселя. Одесса… – она была совсем рядом с местечком, где родился мой отец; когда Атос рассказывал мне свои истории, в Одессе залили бензином тридцать тысяч евреев и сожгли их живьем… Его семья сколотила состояние, поставляя в Австрию ценную красную краску для обуви и тканей с горы Осса.[7] От отца Атос знал, что каждая река – торговая артерия; просачиваясь в глубь континентов, реки сначала ищут на своем пути геологические прорехи, а потом экономические изъяны. Он рассказал мне, что само Средиземное море пробило себе путь в скале, чтоб стать «внутренним морем» Европы, ее утробой. Старший брат Атоса – Николас погиб в дорожной катастрофе в Гавре, когда ему было восемнадцать лет. В скором времени заболела и умерла его мать. Отец Атоса был убежден, что семью постигла кара за грех его пренебрежения к прошлому рода Руссосов. Чтоб искупить его, он решил вернуться в городок, где родился он сам и его отец. Там он вымостил городскую площадь и в честь Никоса воздвиг на площади фонтан. Сюда меня и привез Атос – на остров Закинтос, изборожденный шрамами землетрясений. Пустынный и бесплодный на западе, плодородный на востоке. Там выращивали оливки, фиги, апельсины и лимоны; аканты, амаранты и цикламены – этих растений я никогда раньше не видел. Из двух моих маленьких комнат остров казался мне недостижимым, как будто существовал в другом измерении.
Закинтос – о нем с искренней симпатией писали Гомер, Страбон, Плиний. Длина его составляет двадцать пять миль, ширина – двенадцать, самый высокий холм возвышается на полторы тысячи футов над уровнем моря. Некогда он был оживленным морским портом на торговом пути из Венеции в Константинополь. Остров Закинтос – родина, по крайней мере, трех любимых греками поэтов – Фосколо,[8] Калвоса[9] и Соломоса,[10] который здесь написал слова национального гимна, когда ему было двадцать пять лет. Статуя Соломоса возвышается над площадью. Никое чем-то походил на поэта, и когда Атос был ребенком, ему казалось, что статуя воздвигнута в память его брата. Может быть, с этого и началась влюбленность Атоса в камень.
Когда Атос с отцом вернулись на Закинтос после смерти Никоса и матери, они отправились в ночное путешествие на мыс Геракас посмотреть, как морские черепахи откладывают в песок яйца.
– Мы прошли Аликес, где выпаривают соль, плантации смородины, раскинувшиеся на тенистых склонах холмов Враченас. Мы шли с отцом в полном одиночестве, нас сближало неутешное горе. Мы молча стояли в голубом гроте и в сосновых рощах.
Они были неразлучны еще два года, до тех пор, когда Атос уже не мог отлынивать от занятий в школе.
– Отец брал меня с собой, когда ездил по делам на верфь в заливе Кери. Я смотрел, как там конопатили швы, заливая их смолой из горячих источников, пузырившихся на черном пляже. Один из рабочих верфи знал отца. Мышцы его рук выпирали мощными восьмерками, лакричного цвета волосы пропахли потом, он весь был перемазан в смоле. Но говорил он на прекрасном греческом языке, высоким стилем, как король. Потом отец журил меня за неотесанность, а я с недоумением на него пялился – его голос звучал у меня в ушах как голос чревовещателя! Когда я сказал ему об этом, отец не на шутку рассердился. Этот его урок я не забуду никогда. Однажды в Салониках, когда отцу надо было о чем-то поговорить с начальником порта, он оставил меня на попечение носильщика, портового грузчика. Я сидел на швартовой тумбе и слушал невероятные истории, которые тот мне загибал. Однажды, говорил он, случилось кораблекрушение – корабль затонул, а через некоторое время всплыл на поверхность. Грузчик видел это собственными глазами. Корабль был гружен солью, и, когда она растворилась в воде, судно вынырнуло из пучины. Именно тогда я в первый раз столкнулся с магией соли. Вернувшись, отец хотел дать грузчику немного денег за то, что он за мной присматривал, но тот отказался. Отец сказал мне: «Этот человек – еврей, он несет в себе достоинство своего народа». Позже я узнал, что большинство работавших в доках Салоник были евреями, и рядом с портом там раскинулся иегуди махал-лари – еврейский квартал… Знаешь, Яков, что еще мне сказал тот грузчик? «Великая тайна дерева заключается не в том, что оно горит, а в том, что оно не тонет».