Вырванное сердце - Алексей Сухаренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Пить, пить».
Опухшие веки размыкались с трудом. Словно вся кожа со лба сползла на глаза и теперь нависла на верхнем веке неподъёмным грузом. Рука вылезла из кармана и попыталась помочь веку, но тут же отдёрнулась.
«Больно! Глаза заплыли от ударов. И ребра болят, не дают вздохнуть полной грудью. За что? Ну за что они так меня?! И он! Он-то зачем?! Несчастный. Тоже спиваться начал, как и его покойный отец. Покойный?! Я сказал: покойный?! Ну конечно, а как ещё назвать мертвеца? Он умер уже не год и не два назад. Только об этом никто не знает. Ни он, ни его мать. Только я знаю об этой тайне. Потому что сам его убил. Его отца… Постой, а за что меня отлупили? Может, опять хлеб воровал? Не помню… Пить. Пить».
Мужчина, кряхтя от боли, встал на четвереньки и осторожно стал руками прощупывать пол голубятни в поисках корытца с водой. Первым, на что наткнулись руки, был моток крепкой бельевой верёвки, срезанной им по пьянке во дворе по неизвестной даже ему самому причине. Затем бутылка, ещё одна, и ещё. Наконец его правая рука опустилась на мокрое дно железной поильницы. Осторожно, трясущимися руками он стал поднимать корытце ко рту, но только расплескал всю воду на свою одежду.
«Что же мне теперь, с пола пить, как животное? Вот голуби удивятся, увидев меня таким. Стыдно… А, пускай смотрят. Все мы Божьи твари».
Преодолевая боль, он лёг на живот и стал втягивать воду из птичьего поильника. Мутная жижа из птичьего помёта и размокших хлебных крошек вместо воды вызвала у него рвотный рефлекс.
«Засрали воду пташки мои. Даже глотка чистой воды нет. Сейчас бы родниковой. Кружки три выпил бы залпом. «И некому воды подать в старости». Вот как это выглядит в моём случае. А у других как? Да на хрен мне сдались другие! Уроды, ну зачем так бить?! И этот туда же!»
Его руки пошарили вокруг себя и нащупали пустую кормушку. Он вспомнил, что голуби не кормлены со вчерашнего дня, и машинально залез в карманы куртки. В одном из карманов он нащупал четвертинку чёрного хлеба. Его разбитые губы невольно расползлись от радостной улыбки, и тут же стало больно от разрыва едва зажившей раны.
«Что за жизнь? Ну разве это жизнь?! Кто я? Куча навоза, не больше. Профукал жизнь. Все гонял голубей. При чём тут голуби? Может, только ими и спасусь, когда предстану перед Богом. Ведь Боженька спросит: “А кого же ты, раб мой Стограм, любил ещё, кроме водки?” И я ему скажу – птичек, Господи, любил так же, как и ты нас, людей своих. Заботился о них всю жизнь. Сам не ел, им зерно покупал. А Бог спросит: “А как же с ближними своими, которых следовало возлюбить как самого себя?..” А я отвечу, не поднимая на него глаз, через которые и так теперь ничего не видно: “Так я себя не любил никогда. А что до других, так любил. Сильно любил женщину, но она меня прогнала. Дала надежду и отняла”. А больше я на женщин не смотрел. Ты же знаешь, жил как монах в миру. В голубятне словно в келье. Даже голуби у меня “монахи”, словно братия монастырская. Ну, рукоблудил изредка, когда пить пытался завязать. Оно на трезвую голову всякая глупость мерещится. А потом опять ни-ни. Водка мне женою стала. Вот её я любил больше всего. Нет, ещё и Андрюшку люблю. Дворничихи сына. Того, кто меня вчера кулаками потчевал. Это-то по христиански, надеюсь?! Ты же знаешь, что не вру. Люблю, несмотря на побои! Просто у него плохая наследственность. Он мне меня чем-то напоминает в молодости. Я в молодости тоже мог “навесить” кому угодно, ну ты сам это знаешь. Один раз даже пьяному отцу сдачи дал. Он мать бил. Хорошо тогда намял ему бока. Вот за отца-то и получил первый срок. Блин, как пить хочется! Кажется, язык к нёбу присох. Ты, Боженька, прости его, не он, так другой бы мне наподдал. И других прости. Не хочу, чтобы ты кого наказал за мои обиды. Сам дурак… Устал. Сейчас умру, сил больше нет терпеть».
Пожилой мужчина попытался встать, но переломанные ребра вырвали из его горла утробный стон, и он опять опустился на пол голубятни. Голуби внимательно смотрели на своего хозяина, и казалось, что они недоуменно переглядываются, воркуя между собой о причинах такого непонятного поведения человека.
«Птицы же голодные. Как я, дурак, забыл?! Надо бы их перед смертью покормить и выпустить».
Он достал четвертинку черного хлеба, и голуби как по команде вспорхнули с мест и покрыли его собой, словно белым одеянием. Он не успевал разламывать мякиш, чувствуя, как птицы тыкаются клювом в его руки, стараясь попасть между пальцами и выхватить корм. Вскоре от четвертинки остались только крошки, которые с его одежды добирали его пернатые друзья.
«Ну вот, теперь вроде как и пора».
Руки стали заново обшаривать пол в поисках верёвки.
«Вот и сгодилась сворованная верёвочка. Наверное, её хозяйка, та, что вешала на неё бельё, пожелала вору на ней удавиться. Сказала так просто, но со злостью. И вот, подиж, угадала-то как».
Он, превозмогая страшную боль, с криками стал разгибать своё разбитое туловище, намереваясь встать на ноги.
«Не торопись. Успеешь. Сначала надо встать на колени, потом, опираясь об стену, – на ноги. А там выбирай любой из крюков».
В потолке голубятни были приварены четыре крюка, на которые давным-давно мужчина вешал гамак. Гамак был давно пропит, а крюки оставались торчать без дела, представляя собой реальную угрозу для человека высокого роста. Стограм поднялся на ноги и открыл леток, чтобы выпустить птицу. Однако птица впервые его ослушалась и не вылетела наружу. Голуби расселись по насестам и замерли, словно мишени в тире городского парка аттракционов.
«Зачем ты мне мешаешь, Господи? Знаешь, что я не смогу повеситься при живых свидетелях? Что глаза у меня заплыли и я ничего не смогу сделать. Да?»
Мужчина стал обходить, обшаривая каждый сантиметр стены, снимая руками голубей и выпуская их в открытый леток. Он был похож на лишённого глаза циклопа, который отыскивал в углах своей пещеры моряков Синдбада. Стограм гладил очередного голубя, целовал и отпускал на волю.
«Третий, четвертый…» – считал он выпускаемых птиц.
Птицы, словно намагниченные человеческим отчаянием, никуда не улетали и садились тут же, на крыше голубятни. Наконец был выпущен последний двенадцатый «монах». Мужчина закрыл леток и перевёл дух. Затем он, терпя боль в ребрах, нащупал первый попавшийся крюк и привязал верёвку. Петлю накинул на шею и тут понял, что низкий потолок вынуждает его поджимать ноги, присаживаться. Он тут же попробовал, натянул верёвку собственным телом. Стало больно шее. В горле запершило, и он стал откашливаться, сотрясаясь от отдающейся внутренней боли израненного тела.
«Я не попаду в рай. А из ада я и так сейчас совершу побег. Если ты, Боже, окажешь мне милость, сделай так, чтобы я стал голубем, когда моя грешная душа отлетит от тела».
Перекрестившись, сильно ткнув себя в лоб и три раза в больное тело, чтобы в последний раз почувствовать боль живой плоти, он резко согнул колени. Верёвка натянулась, сдавливая артерию, в глазах стало темнеть, в ушах всё заложило, и раздалось характерное нарастающее жужжание. Внизу живота раздались сильные позывы переполненного мочевого пузыря.
«Ну вот, сейчас обмочусь, прямо здесь, в голубятне», – мелькнула затухающая молния-мысль.
Стограм попытался встать на ноги. Он не хотел осквернить это дорогое его сердцу место. Ступни нащупали пол, но мышцы перестали его слушаться. Он попытался перехватить руками верёвку, но руки обмякли, словно парализованные ударом. Сигнал от мозга перестал передаваться на конечности, которые он уже не чувствовал.
«Нет, только не так. Не хочу!» – возопило всё, что от него ещё оставалось на этот момент, а затем наступила леденящая пустота.
* * *Дорога до городского отделения занимала десять минут. Егор вышел из дома, сел в свой жигулёнок, но так и не вставил ключ в замок зажигания. Он увидел хромую собаку, ковыляющую на трёх лапах, понуро поджав хвост. Свалявшаяся шерсть, впавшие бока, повисшие уши. Когда-то она была крупной лохматой дворнягой, помесью с кавказской овчаркой. О породистой родне напоминали густая длинная шерсть с пробивающимся сквозь грязь характерным серым окрасом, крупные лапы.
«Наверное, конец дачного сезона, вот и выбросили собаку. Не взяли с собой на теплые квартиры, а она пришла следом, приковыляла за своими «потерявшимися» хозяевами и теперь будет находиться в вечном поиске, пока не издохнет. А издохнет скоро, поскольку её рана не позволит ей выжить в городской конкуренции со своими здоровыми собратьями».
Мужчина открыл дверь и окликнул собаку. Пёс испуганно вздрогнул и разразился заливистым лаем. Низким, с хрипотцой, свойственным крупным собакам. По звуку лая Егор давно научился определять угрозу, раздающуюся за закрытыми дверьми, в которые ему по долгу службы нередко приходилось вламываться. Этот лай был похожим, но почувствовать реальную угрозу от этой измочаленной жизнью собаки мешал фальцет, на который сбивался грозный лай. Словно псу не хватало силы, чтобы замаскировать страх и отчаяние, и поэтому он заканчивал басистые ноты скулёжом, как бы извиняясь за свою грубость. При этом хвост дворняги уже не подавал признаков жизни, оставаясь висеть мёртвым грузом. На очередном лае пёс захлебнулся от полного упадка сил и замолк, с укоризной посмотрев на человека в машине.