Соло на IBM - Сергей Довлатов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Степень моей литературной известности такова, что, когда меня знают, я удивляюсь. И когда меня не знают, я тоже удивляюсь.
Так что удивление с моей физиономии не сходит никогда.
Зенкевич похож на игрушечного Хемингуэя.
Беседовал я как-то с представителем второй эмиграции. Речь шла о войне. Он сказал:
– Да, нелегко было под Сталинградом. Очень нелегко…
И добавил:
– Но и мы большевиков изрядно потрепали!
Я замолчал, потрясенный глубиной и разнообразием жизни.
Напротив моего дома висит объявление:
«Требуется ШВЕЙ»!
Дело происходит в нашей русской колонии. Мы с женой садимся в лифт. За нами – американская семья: мать, отец, шестилетний парнишка. Последним заходит немолодой эмигрант. Говорит мальчику:
– Нажми четвертый этаж.
Мальчик не понимает.
Нажми четвертый этаж!
Моя жена вмешивается:
– Он не понимает. Он – американец.
Эмигрант не то что сердится. Скорее – выражает удивление:
– Русского языка не понимает? Совсем не понимает? Даже четвертый этаж не понимает?! Какой ограниченный мальчик!
Рассказывали мне такую историю. Приехал в Лодзь советский министр Громыко. Организовали ему пышную встречу. Пригласили местную интеллигенцию. В том числе знаменитого писателя Ежи Ружевича.
Шел грандиозный банкет под открытым небом. Произносились верноподданнические здравицы и тосты. Торжествовала идея польскосоветской дружбы.
Громыко выпил сливовицы. Раскраснелся. Наклонился к случайно подвернувшемуся Ружевичу и говорит:
– Где бы тут, извиняюсь, по-маленькому?
– Вам? – переспросил Ружевич.
Затем он поднялся, вытянулся и громогласно крикнул:
– Вам? Везде!!!
Лично для меня хрущевская оттепель началась с рисунков Збарского. По-моему, его иллюстрации к Олеше – верх совершенства. Впрочем, речь пойдет о другом.
У Збарского был отец, профессор, даже академик. Светило биохимии. В 1924 году он собственными руками мумифицировал Ленина.
Началась война. Святыню решили эвакуировать в Барнаул. Сопровождать мумию должен был академик Збарский. С ним ехали жена и малолетний Лева.
Им было предоставлено отдельное купе. Левушка с мумией занимали нижние полки.
На мумию, для поддержания ее сохранности, выдали огромное количество химикатов. В том числе – спирта, который удавалось обменивать на маргарин…
Недаром Збарский уважает Ленина. Благодарит его за счастливое детство.
Молодой Александров был учеником Эйзенштейна. Ютился у него в общежитии Пролеткульта. Там же занимал койку молодой Иван Пырьев.
У Эйзенштейна был примус. И вдруг он пропал. Эйзенштейн заподозрил Пырьева и Александрова. Но потом рассудил, что Александров – модернист и западник. И старомодный примус должен быть ему морально чужд. А Пырьев – тот, как говорится, из народа…
Так Александров и Пырьев стали врагами. Так наметились два пути в развитии советской музыкальной кинокомедии. Пырьев снимал кино в народном духе («Богатая невеста», «Трактористы»). Александров работал в традициях Голливуда («Веселые ребята», «Цирк»).
Когда-то Целков жил в Москве и очень бедствовал. Евтушенко привел к нему Артура Миллера. Миллеру понравились работы Целкова. Миллер сказал:
– Я хочу купить вот эту работу. Назовите цену.
Целиков ехидно прищурился и выпалил давно заготовленную тираду:
– Когда вы шьете себе брюки, то платите двадцать рублей за метр габардина. А это, между прочим, не габардин.
Миллер вежливо сказал:
– И я отдаю себе в этом полный отчет.
Затем он повторил:
– Так назовите же цену.
– Триста! – выкрикнул Целиков.
– Триста чего? Рублей?
Евтушенко за спиной высокого гостя нервно и беззвучно артикулировал:
«Долларов! Долларов!»
– Рублей? – переспросил Миллер.
– Да уж не копеек! – сердито ответил Целиков.
Миллер расплатился и, сдержанно попрощавшись, вышел. Евтушенко обозвал Целикова кретином…
С тех пор Целиков действовал разумнее. Он брал картину. Измерял ее параметры. Умножал ширину на высоту. Вычислял, таким образом, площадь. И объявлял неизменно твердую цену:
– Доллар за квадратный сантиметр!
Было это еще при жизни Сталина. В Москву приехал Арманд Хаммер. Ему организовали торжественную встречу. Даже имело место что-то вроде почетного караула.
Хаммер прошел вдоль строя курсантов. Приблизился к одному из них, замедлил шаг. Перед ним стоял высокий и широкоплечий русый молодец.
Хаммер с минуту глядел на этого парня. Возможно, размышлял о загадочной славянской душе.
Все это было снято на кинопленку. Вечером хронику показали товарищу Сталину. Вождя заинтересовала сцена – американец любуется русским богатырем. Вождь спросил:
– Как фамилия?
– Курсант Солоухин, – немедленно выяснили и доложили подчиненные.
Вождь подумал и сказал:
– Не могу ли я что-то сделать для этого хорошего парня?
Через двадцать секунд в казарму прибежали запыхавшиеся генералы и маршалы:
– Где курсант Солоухин?
Появился заспанный Володя Солоухин.
– Солоухин, – крикнули генералы, – есть у тебя заветное желание?
Курсант, подумав, выговорил:
– Да я вот тут стихи пишу… Хотелось бы их где-то напечатать. Через три недели была опубликована его первая книга – «Дождь в степи».
Шемякина я знал еще по Ленинграду. Через десять лет мы повстречались в Америке. Шемякин говорит:
– Какой же вы огромный!
Я ответил:
– Охотно меняю свой рост на ваши заработки…
Прошло несколько дней. Шемякин оказался в дружеской компании. Рассказал о нашей встрече:
«…Я говорю – какой же вы огромный! А Довлатов говорит – охотно меняю свой рост на ваш…(Шемякин помедлил)…талант!»
В общем, мало того, что Шемякин – замечательный художник. Он еще и талантливый редактор…
Когда-то я был секретарем Веры Пановой. Однажды Вера Федоровна спросила:
– У кого, по-вашему, самый лучший русский язык?
Наверно, я должен был ответить – у вас. Но я сказал:
– У Риты Ковалевой.
– Что за Ковалева?
– Райт.
– Переводчица Фолкнера, что ли?
– Фолкнера, Сэлинджера, Воннегута.
– Значит, Воннегут звучит по-русски лучше, чем Федин?
– Без всякого сомнения.
Панова задумалась и говорит:
– Как это страшно!..
Кстати, с Гором Видалом, если не ошибаюсь, произошла такая история. Он был в Москве. Москвичи стали расспрашивать гостя о Воннегуте. Восхищались его романами. Гор Видал заметил:
– Романы Курта страшно проигрывают в оригинале…
Отмечалась годовщина массовых расстрелов у Бабьего Яра. Шел неофициальный митинг. Среди участников был Виктор Платонович Некрасов. Он вышел к микрофону, начал говорить.
Раздался выкрик из толпы:
– Здесь похоронены не только евреи!
– Да, верно, – ответил Некрасов, – верно. Здесь похоронены не только евреи. Но лишь евреи были убиты за то, что они – евреи…
У Неизвестного сидели гости. Эрнст говорил о своей роли в искусстве. В частности, он сказал:
– Горизонталь – это жизнь. Вертикаль – это Бог. В точке пересечения – я, Шекспир и Леонардо!..
Все немного обалдели. И только коллекционер Нортон Додж вполголоса заметил:
– Похоже, что так оно и есть…
Раньше других все это понял Любимов. Известно, что на стенах любимовского кабинета расписывались по традиции московские знаменитости. Любимов сказал Неизвестному:
– Распишись и ты. А еще лучше – изобрази что-нибудь. Только на двери.
– Почему же на двери?
– Да потому, что театр могут закрыть. Стены могут разрушить. А дверь я всегда на себе унесу…
Спивакова долго ущемляли в качестве еврея. Красивая фамилия не спасала его от антисемитизма. Ему не давали звания. С трудом выпускали на гастроли. Доставляли ему всяческие неприятности.
Наконец Спиваков добился гастрольной поездки в Америку. Прилетел в Нью-Йорк. Приехал в Карнеги-Холл.
У входа стояли ребята из Лиги защиты евреев. Над их головами висел транспарант:
«Агент КГБ – убирайся вон!»
И еще:
«Все на борьбу за права советских евреев!»
Начался концерт. В музыканта полетели банки с краской. Его сорочка была в алых пятнах.
Спиваков мужественно играл до конца. Ночью он позвонил Соломону Волкову. Волков говорит:
– Может после всего этого тебе дадут «Заслуженного артиста»?
Спиваков ответил:
– Пусть дадут хотя бы «заслуженного мастера спорта».
У дирижера Кондрашина возникали порой трения с государством. Как-то не выпускали его за границу. Мотивировали это тем, что у Кондрашина больное сердце. Кондрашин настаивал, ходил по инстанциям. Обратился к заместителю министра. Кухарский говорит:
– У вас больное сердце.
– Ничего, – отвечает Кондрашин, там хорошие врачи.
– А если все же что-нибудь произойдет? Знаете, во сколько это обойдется?
– Что обойдется?