Собрание сочинений: В 2 т. Т.1: Стихотворения - Игорь Чиннов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Любопытно было наблюдать, как у наших гостей в лексиконе постепенно появлялись чисто советские словечки: «достать» сосиски, например. Поскольку за едой в Загорск, ближайший к нам город, мы ездили всей коммуной, то и радость от обладания этими самыми сосисками была у нас общей и совершенно советской. Вкусовые качества продукта затенялись сознанием собственной удачливости — «отхватили», да еще без очереди.
Только позже я узнала, что господин Чиннов славился в кругу своих друзей как большой гурман и чревоугодник и что, посмеиваясь над его мечтами о пирогах или борще, я смеялась над святым. Совсем не случайно в его стихах столько еды (что для русской поэзии вовсе не характерно). Эта сторона жизни доставляла ему ничуть не меньшую радость, чем, скажем, созерцание рукотворных и нерукотворных земных красот. К сожалению, ни на какие кулинарные изыски никто из нас не был способен. А сам И.В., всю жизнь питаясь в ресторанах, по-моему, даже не знал разницы между сковородой и кастрюлей. Впрочем, как-то Екатерине Федоровне потрясающе удался украинский борщ. А это, как нам тут же объяснили, во Флориде такой же дефицитный продукт, как квашеная капуста или тихоокеанская селедка в бочках. Так что все же И.В. было потом что вспомнить, кроме, например, Переяславля Залесского или Ростова Великого, куда возил нас старший Панин.
В Ростове около какой-то церкви И.В. подобрал на память обломок штукатурки и вспомнил, как в свое время около константинопольской Святой Софии нашел черный камушек сердечком. Меня удивляло, с какой естественной простотой И.В. крестился, входя в храм. Неспешный, с детства привычный жест. Какой-то очень бытовой. Насмешник, скептик — и вдруг! Откуда? Да вот как раз оттуда, из детства. Другая культура. Человек, воспитанный в иной стране, чем я, с иными ценностями, иными традициями. И когда я об это вдруг спотыкалась, для меня это было всегда неожиданно, ведь И.В. держался совершенно просто и ничего не стоило забыть и о его возрасте, вдвое превышающем мой, и о невероятных, с моей точки зрения, объемах всякого рода информации, которой он владел совершенно свободно до последних дней. Не думаю, что еще когда-нибудь мне встретится человек, который знал стольких незаурядных людей. И который имел бы такое всестороннее образование — успев за свою жизнь прочесть в подлинниках все, что следовало прочесть на французском, немецком и английском. О русском и говорить нечего. И который не просто знал лучших художников человечества, но и видел их работы «живьем». И который вообще столько бы видел городов, музеев, замков, соборов и дворцов во всех концах земли. (Некоторые попали в его стихи.) Мечтал побывать в Индии. Не успел. Ему не хватило жизни, чтобы насытиться земными чудесами и красотой. С каким завидным удовольствием жил человек! И это вошло в его стихи. Для меня, например, такое отношение к жизни было откровением.
Я как-то спросила, как ему работалось. Ведь он почти двадцать лет в Америке был профессором русского языка и литературы, уйдя на пенсию в звании заслуженного. Он сказал, что с огромным удовольствием. К лекциям готовиться не надо: «Вы бы стали готовиться к лекции, например, о Пушкине?» Говорил он всегда легко, безо всяких бумажек и от этого совершенно не уставал. А студенты его любили. И даже приглашали на свой мальчишник — единственного из преподавателей.
У Паниных И.В. познакомился с молодым поэтом и заинтересованно, переходя от одного стихотворения к другому, рассказывал ему, что у того хорошо, а что плохо. Вообще во всем, а в поэзии особенно, И.В. искал прежде всего хорошее. И находил. Он считал, что сейчас очень много хороших поэтов. И недоумевал — о каком упадке литературы речь. Но уж если ему приходилось признать, что стихи плохи, он расстраивался, даже возмущался, как будто этот неумелый поэт оскорбил его лично. Мне, конечно, было интересно узнать его мнение об эмигрантских поэтах, которых он знал. О тех, кто ему не нравился, приходилось спрашивать не раз, и он делал вид, что вопроса не слышит. Наконец, уступая моей настойчивости, говорил, например: «Не поэт, а г…». Или: «Поэт, так называемый». Но зато о тех, кого ценил, говорил охотно, с удовольствием декламировал их стихи: Георгия Иванова («Я до сих пор помню, как Иванов это читал: "И Лермонтов выходит на дорогу…"»), Ирину Одоевцеву (поражаясь простоте, разговорности ее манеры), Владимира Смоленского (его «Стансы» каждый раз доводили И.В. почти до слез. «Это и обо мне», – говорил он), Ходасевича (и добавлял, что Адамович зря его недооценивал), Анну Присманову («Аня-Рыбка. Так она подписывалась в письмах ко мне. Рисовала рыбку»). В числе качеств мне в И.В. непонятных (и по сей день) — его отношение к Пушкину. Ни разу ни в ком я не видела столь искреннего восхищения нашим великим поэтом. Когда И.В. говорил о Пушкине, было такое впечатление, что Александр Сергеевич — его ближайший друг, которого он потерял только вчера и до сих пор о нем плачет. То, что даже такой поэт умер, — было для И.В. примером величайшей несправедливости и настоящей утратой, в том числе личной.
Как-то к нам в гости зашли Ведьмины. Муж и жена. Они потом много раз всех нас фотографировали — И.В. любил сниматься. («На память».) Борис Викторович — строитель, фотограф, почти ровесник И.В. — оказался большим любителем и знатоком поэзии. Он читал нам стихи Анатолия Штейгера, и Чиннов был просто поражен: «В Советской России мне читают поэта "парижской ноты"!» И.В. рассказывал, как на его первом поэтическом вечере в Париже, где обсуждалась его книга «Монолог», Лидия Червинская вышла на сцену и сказала: «Тут все говорят о книге Чиннова. Может быть, она того и заслуживает, раз ее так хвалят, но я хочу поговорить о книге Анатолия Штейгера». (Которая как раз тогда тоже вышла, уже после смерти Штейгера.) Я, конечно, спросила, за что Червинская на И.В. окрысилась. Оказывается, она была влюблена в Адамовича. И ей не нравилось, что Адамович так хвалит Чиннова. Кстати, И.В. считал, что ее стихи похвал очень даже заслуживали.
За последние сорок лет у И.В. собрался довольно большой архив. Особенно он ценил письма. От более чем сотни разных людей, по большей части эмигрантов, с которыми он переписывался: Г.Адамович, В.Вейдле, С.Маковский, А.Ремизов, И.Одоевцева, З.Шаховская — очень много имен. По сути — весь литературный эмигрантский мир. И судьба архива И.В. очень беспокоила. Все его друзья в свое время продали архивы в разные американские университеты. О прижизненной продаже И.В. и думать не хотел. Оставалось — завещать. Именно в Подмосковье на даче он решил, что его архиву место в России. И не только архиву. У него в стихотворении «Мы давно отдыхаем…» есть строчки: «Падай с неба Флориды пепел серенький мой…». Это не поэтический образ. Он действительно не видел смысла в захоронении своих останков, потому что в конце жизни у него не осталось ни одного человека, которого он мог заподозрить в желании посетить его могилу. Его окружал вакуум одиночества. Это была абсолютная пустота, которая притягивала, ощущалась почти материально. Еще и поэтому, наверно, наши соседи были к нам так внимательны — не отозваться на это было невозможно. В то лето Чиннов решил, что прах его должен лежать в русской земле
Из Москвы И.В. уезжал с твердым намерением на следующее лето приехать снова. Но не получилось. Зимой он сломал плечо, а долгое лежание в такие годы не проходит бесследно. По телефону он мне сказал, что о путешествиях теперь не может быть и речи.
А потом у него нашли рак. Врач сказал, что в таком возрасте эта разновидность рака может развиваться очень медленно, совершенно не беспокоя пациента. Но рак для каждого ассоциируется со словом «смерть». И И.В. решил привести в порядок свои земные дела. Первым делом архив. Для чего и предложил мне приехать к нему во Флориду. Весной девяносто пятого года я явилась пред его светлые очи. И Чиннова не узнала. Он похудел примерно вдвое. Стал похож на свои фотографии в молодости. Только с какой-то строгостью в облике вместо обычной веселости и добродушия.
Разборкой архива он занялся еще до моего приезда. На всех столах лежали горы бумаг. А под столами в очередь выстроились десятки железных коробок, тоже набитых бумагами. Бумаги были в ящиках шкафов и тумбочек. На полке шкафа, где хранились особо ценные вещи, вроде старых очков, кошельков, чековых книжек и визиток, я, в поисках нужного ему адреса, обнаружила желтоватую бумажку со стихотворением, которая оказалась автографом Мережковского, подаренным когда-то Чиннову Владимиром Злобиным. «Положи на место, — сказал И.В. строго. — Я и забыл про них. Там еще где-то стихотворение Гиппиус. Она, конечно, как поэт была посильнее его. Я давно это напечатал в "Новом журнале"». Бумажка с Гиппиус обнаружилась потом, так же случайно, двумя полками ниже. Видно, завалилась туда.
О некоторых письмах, полученных давным-давно, он, естественно, забыл и очень удивился пачке писем от Бориса Зайцева. Перечитывать не захотел, но велел положить на ту же полку, к Мережковскому: «Храни их. Они теперь денег стоят». А большинство писем перечитывал с удовольствием, иногда комментируя: «Владимир Васильевич (это Вейдле), дорогой! Извиняется, что первый мне не написал. Еще не хватало! Он кто был? — знаменитый ученый. А я кто был? — мальчишка».