Русалочье море - Иван Аврамов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тяжел баркасец, да надежен. Посудину такую тащили, кряхтя, напружив всю силу, волоком по вязкому песку обычно четверо дюжих мужиков, Донат же управлялся с нею один, а как – никому то ведомо не было. Силой, конечно, Бог наделил его редкой: однажды, по молодости, погорячился, сцепил руку в споре с тем же Яннакиевым, что понесет плоскодонку (она легче, чем баркас, но тоже не перышко) сам, без всякой помощи шагов тридцать, не меньше, и руки их разбил кирпичным ребром ладони Леонид Пантелеевич, с сожалением глянув на своего жильца, в то время как Яннакиев прятал ухмылку в уголках рта, хотя, кажется, уголков этих самых у него и не существовало, потому что щеки на узком и длинном, как кувшин, лице были до того втянуты, притиснуты к зубам, что рот округлился, как куриная мокрая гузка.
Лодку поднимали вчетвером, или даже вшестером, на весу ее не держали, а тотчас подали на широко расставленные руки поднырнувшего под нее Караюрия – он попросил только, чтобы сразу не отпускали, а подержали бы, покуда не найдет равновесные точки; в то мгновение, когда вся тяжесть легла на него одного, Донат почувствовал, как страшно давит плоскодонка, и подумал, что, вполне возможно, спор он проиграет. Идти надо было осторожно, чтобы лодка не покачнулась, не перевесилась ни вперед, ни назад, тогда все, ее уже не выравняешь, не удержишь – рухнет на песок. Донат шел, опасливо передвигая налившиеся свинцом ноги, прислушиваясь, как зреет, набухает боль в суставах, как груз будто выламывает плечи. Первые шаги нарочито не считал, настраивая себя на долгий и выматывающий путь, зато, весело ощерив зубы, шаги Донатовы считал Яннакиев, делая это охотно и громко, к каждой очередной цифре присовокупляя бессовестную подначку:
– Четыре… Ты, Донат, послушай меня, шаг укорачивай до воробьиного поскока, так быстрее донесешь. Шесть!.. Один, помню, тоже с кем-то поспорил и, по-моему, тащил эту же лодочку, так говорят, через полгода он умер. Представляешь, даже памятника не поставили. Жаль, хороший был человек…
Донат старался не обращать внимания на издевку, переводя слух на гомон чаек, бестолково носившихся над морем, однако от голоса Яннакиева некуда было деться, он, как сверлом, дырявил уши, и скоро от одного его звука Караюрий занервничал, в нем крепла, закипала злость.
– Тринадцать… И охота же тебе, парень, надрываться. Инвалидом станешь, грыжу заработаешь, Павлина на тебя и не посмотрит, – здесь Яннакиев понизил голос, чтобы слов этих не услыхал Леонид Пантелеевич и другие рыбаки, шедшие следом. Последняя шпилька, видно, так понравилась ему, что он тихо, мелко засмеялся. Каким-то странным был этот смех, тонкий, как у бабы; главная же его особенность состояла в том, что Яннакиев как бы втягивал смех в себя, боясь его расплескать – так обыкновенно смеется послеоперационная больная, которой разрезали живот, и она, конечно, опасается потревожить рану.
– Ты, Дмитрий, Павлину не трогай, – по выдоху затрачивая на каждое слово и косясь на Яннакиева злым голубым глазом, посоветовал Донат. – Подумай лучше, как будешь рассчитываться после проигрыша.
– Девятнадцать… Ха-а, – пренебрежительно отозвался Яннакиев, уже заметно волнуясь: чем черт не шутит, а вдруг Донат выиграет спор. – На том свете угольками рассчитаемся.
– Угольки тебе пригодятся больше, вон какой зад отъел, – угрюмо сказал Донат. Теперь, когда он пошел на третий десяток шагов, сила его будто удвоилась, тяжесть, хоть и не стало ее меньше, уже не ломала костей.
Яннакиев же сник, как волна, ударившаяся в берег, и, потеряв запал, смирно откатившаяся назад, шаги считал без подначек, затем и совсем замолк, раздраженно пятная песок сочными плевками. Леонид Пантелеевич и другие заторопились, чтобы вовремя принять лодку у Доната, и тот краем глаза поймал на лице старика тщетно подавляемую радостную ухмылку.
– Тридцать! – торжественно крикнул Маврик, Донат знал, что об окончании спора возвестит именно он. Все посмотрели на Яннакиева, зарозовевшего от досады. Донат, впрочем, не остановился, ступая мерно и равнодушно, как вол, привыкший к возу, нес плоскодонку дальше и дальше, отдав ее на готовно подставленные руки только после сорокового шага. Он остался без лодки, но и без рук тоже, руки были невесомыми и жили словно отдельно от тела.
Донат немного постоял, отходя, потом лег на песок и, блаженствуя, всецело отдался покою. Больше всех его победе радовался Маврик, впрочем, если бы выиграл Яннакиев, он тоже нисколечко бы не огорчился. Маврик был короткий, непомерно широкий парень лет двадцати трех, и сейчас в волнении вертел головой в разные стороны, что вызывало удивление, потому как шея у Маврика вовсе не прослеживалась, а голова была посажена на плечи, как яблоко на стакан. Маврик ощущал душевный подъем потому, что любил выпить, он пил каждый день, опохмеляясь часа в три утра, перед самым выходом в море.
Обычно, когда бригада собиралась устроить сабантуйчик, гонцом и добытчиком отряжала Маврика, с одной стороны, как самого молодого, ну, а с другой, что не менее важно, как наиболее заинтересованного в предстоящем событии человека. Нынче же Маврик был удовлетворен тем, что все заботы возьмет на себя Яннакиев, – человек, проигравший спор.
– Три литра водки, – напомнил он Дмитрию. – Дуй, дорогой, в рыбкооп, не томи душу. С закуской не жмись – не вино ж пить будем.
– Заткнулся бы, пропойца, – окрысился Яннакиев. – Тебе б только глаза залить.
– А с Донатом вперед не тягайся, – не удержался Маврик, чтобы не подколоть, чем еще больше озлил Дмитрия, заторопившегося, однако, в село.
Яннакиев расстарался на славу. Где-то раздобыл добрый кус сала, облепленного крупными зернинами соли, с багровым мясным верхом, шмат свиного окорока, нашпигованного чесноком, перцем и лавровым листом, принес белобрюхих огурцов, алых, как кровь, помидоров да еще балыку собственного, похвастался, изготовления – севрюжье мясо, желтоватое на брюшине, дальше густо краснело, влажно исходя жиром. Все это разложили на расстеленном мешке, сошедшем за скатерку.
– Кто это, интересно, в селе такой куркуль, что у него в кладовке и сало, нате пожалуйста, и окорок? Скажи, Митя, в какой хате имеется такая богатая кладовка? – искренне полюбопытствовал Маврик, не в силах оторвать глаз от неслыханно богатого, сравнимого разве что с довоенным, угощения.
– Много будешь знать, скоро состаришься, – довольный произведенным эффектом, отделался шуткой Яннакиев.
Разлили по полному стакану. Леонид Пантелеевич поморщился, счел нужным предупредить:
– Этот один и выпью. Дальше, ребятки, не упрашивайте. Ну, за все лучшее.
– Лучшее – это когда хорошо живешь, ни в чем не нуждаешься, держишь хвост пистолетом. А что дает эту независимость, кто знает? – Яннакиев, опрокинувший водку одним махом, совал в требовательно округлившийся рот огурец, прокусывая его острыми зубами и оглядывая всех весело и дружелюбно, как приветливый хозяин, накрывший щедро стол и испытывающий от этого законную гордость.
– Кружечка вина, – пошутил Маврик. – Выпьешь и чувствуешь себя человеком. Смелости прибавляется, а добрым таким становишься, что хочется всех целовать и обнимать. Почему пьем? Потому что мягчеем, душой отходим.
– Ах ты, злыдень, – Яннакиев посмотрел на Маврика ласково, словно отец, жалеющий непутевого, говорящего глупости сына. – Сейчас задницей светишь, таким, верно, и помрешь, если не возьмешься за ум. Если не позаботишься, чтобы люди называли тебя по имени-отчеству. А жизнь в кулак берут по-разному: кто грамотой, образованием, кто властью – спит и видит, как бы до нее дорваться, кого родственничек могутный посадит на хлебное место, а кто собственным умишком пораскинет, как бы ему самостоятельно подобраться к вожделенному благополучию. Я, например, университетов уже не закончу – опоздал, и председателем райисполкома или директором завода мне не быть. Хотя «Казбек» курить хочу. И буду!.. Война, конечно, повыжимала из народа соки, если не хуже, но немца одолели, и жизнь снова поворачивает на свое, а она, милый Маврик, как море под ветром – кто на гребне, а кого и волной накрывает, так вот, этим самым, кто барахтается и захлебывается, как кутенок, я лично быть не желаю.
– А отчего так: один на гребне, а другой тонет? – уже серьезно спрашивал Маврик, которого слова Яннакиева взволновали и задели. – Все люди любят жизнь одинаково и у каждого своя, пусть не такая, как у соседа, но все-таки голова, и сердце, и руки…
– Плохо, стало быть, плавает. Не так силен, не так умен. Да я, кажется, уже толковал про это… Слушай, Маврик, а ты бы смог, к примеру, угостить братву так, как я вот сегодня?
– Ну, если б продал все, что есть в доме, смог бы, – опять повеселел Маврик, разливая по второй с величайшей аккуратностью и точностью. Потянулся плеснуть и старику Харабуге, но тот показал глазами на перевернутый вверх дном стакан: баста, мол.
– То-то и оно, браток, – заключил Яннакиев, вгрызаясь прекрасными белыми зубами в сочащееся жиром севрюжье мясо и с треском отдирая его от голубовато-серой, в крупных костяных звездах шкуры. – Хата у тебя, нет слов, знатная. Топчан деревянный, который дедушка сколотил, когда взял в жены бабушку, выставишь на продажу, что ли?