Честь: Духовная судьба и жизненная участь Ивана Дмитриевича Якушкина - Александр Лебедев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Трудно бывает не удивиться тому, до какой же степени не только судьбы отдельных людей, но связи судеб оказываются исторически значащи и внутренне красноречивы — словно некий код истории. Тютчев был близким другом Чаадаева. «Человек, с которым я согласен менее, чем с кем бы то ни было, — говорил о Чаадаеве Тютчев, — и которого, однако, люблю больше всех».
Такого рода отношения были вообще характерны для людей из тесного круга коротко знакомых с Чаадаевым. Во многом в последний период жизни — для Пушкина.
Уже само по себе своеобразие такого типа отношений — общественно значимый сюжет, но дело пока не в нем.
В известном Семеновском полку Якушкин с Чаадаевым проделали весь поход 1812–1813 годов, жили в одной палатке. Чаадаев познакомил Якушкина с Пушкиным. Позже Якушкин принимал Чаадаева в тайное общество. Но и это — отдельный сюжет. Весьма нерасточительный на ласковые слова Чаадаев называл Якушкина «братом» в письмах. Якушкин назвал имя Чаадаева на следствии — Чаадаев, как помним, находился в ту пору за границей, мог не возвращаться. Сразу после возвращения из ссылки Якушкин виделся с племянником и первым биографом Чаадаева М. И. Жихаревым, который говорит о «несокрушимой дружбе», связывавшей Чаадаева и Якушкина во всю историю их отношений. Во время пребывания Якушкина в ссылке друзья переписывались. Но и об этом — потом. В ссылке у Якушкина хранился портрет Чаадаева…
С Грибоедовым Якушкин был знаком еще с детских лет. Грибоедов ввел Якушкина в дом Щербатовых, где и разыгралась некая драма чувств, героиней которой оказалась Н. Д. Шербатова — двоюродная сестра Чаадаева. В результате Якушкин оказался в числе вероятных, по мнению историков литературы, прототипов Чацкого, и отсюда ведет начало традиция истолкования того знаменательного факта, что Якушкин вызвался на цареубийство, как следствия его «мучений несчастной любви».
А затем Якушкин женился на Анастасии Шереметевой — дочери Надежды Николаевны Шереметевой, тетки Ф. И. Тютчева.
Н. Н. Шереметева была человеком очень незаурядным и сыграла более глубокую, нежели заметную роль в жизни Якушкина, оказавшись причастной ко многим важным решениям, принимавшимся им. Ее-то рукой, к слову, были сожжены «бумаги» Якушкина, которые она уберегла при обыске в смоленском имении, потом хранила под полом в своем кабинете и уничтожила в предвидении и предчувствии своей кончины, никому не доверив тайны. Человеком она была истовым и на свой лад фанатичным, ее верность тому духовному миру, в котором вырастал и жил Якушкин, не знала, видимо, границ. Через нее, как выяснено современными исследователями, шли многие явные и тайные, обнаружившиеся лишь не столь давно, связи ссыльных декабристов с их семьями в России, ее участием облегчались многие судьбы и утишились многие страдания. Но какое-то особенное чувство, в глубину которого трудно (и надо ли!) проникнуть, она до конца дней испытывала к Якушкину. Он называл ее «Матушкою». Писала она ему в Сибирь, пока могла, каждую неделю. Внутренние перипетии отношений Надежды Николаевны и Якушкина ныне даже стали предметом уместно деликатных в своих заключениях исследований.[1] Благотворно, судя по всему, было вмешательство Надежды Николаевны в судьбу Якушкина в кризисную пору его первой «несчастной любви», она взяла на себя и тяжкую обязанность первой сообщить ссыльному Якушкину о кончине Анастасии, сумев и тут помочь ему «укрепиться духом»…
Н. Д. Щербатова — предмет, как принято было некогда выражаться, страданий юного Якушкина — стала женой известного декабриста Ф. П. Шаховского, участвовавшего вместе с Якушкиным в учреждении тайных декабристских обществ. На допросах князь Шаховской держался с феноменальным по тем временам и обстоятельствам достоинством. Как и Якушкин, он не выказал на следствии ни малейшего чувства страха, он остался совершенно верен честному слову не называть товарищей по Обществу… Понятие личной чести вообще у этих людей было несовместимо с чувством страха — испытываемого или внушаемого — все равно. Оно было у них близко понятию внутренней независимости, которое, собственно, и начинается с чувства независимости от страха. Шаховской был сослан в Туруханск. Бессрочно. «По случаю помешательства в уме» был, несмотря на мольбы жены о возвращении больного, помещен в Суздальский монастырь, где в 1829 году скончался. Николай не переносил и, кажется, боялся людей, не боявшихся его…
Характерным образом о Якушкине утверждалась версия, согласно которой «злоумышление на цареубийство» было совершено им в припадке умопомешательства — следствия все той же «несчастной любви». Эта версия как бы даже содействовала смягчению участи Якушкина по приговору. М. Лунин в своих показаниях, оговариваясь, что Якушкин ему «весьма мало знаком», тем не менее с уверенностью заявляет, что вообще «г. Якушкин (как потом всем сделалось известно) имел припадки сумасшествия». Шаховской на самом деле сошел с ума, но это ему, понятно, уже не изменило судьбы. Чаадаев Николаем I был произведен в сумасшедшие — третий вариант приведения в сумасшествие. Портрет «сумасшедшего Чаадаева» (вернее, уже фотографический снимок с портрета) и ныне хранится в музее-усадьбе Мураново им. Ф. И. Тютчева, в свое время этот снимок был прислан Тютчеву Жихаревым, и Тютчев благодарил Жихарева «за драгоценный подарок» — память о «благородной личности одного из лучших умов нашего времени»… Так, обрекая лучшие умы и благороднейшие натуры на разного рода умопомешательство, «затмение разума» — по «версии» ли, от ужаса ли насильственной судьбы, по «высочайшему» ли повелению, — распадалась в прах и тлен, отравляя окружающих людей, сама химера просвещенного деспотизма. О каком там одическом жанре и «штиле» могла идти речь, о каком там еще «фелицианстве»! Впрочем, Грибоедов успел до Тютчева создать свою знаменитую формулу просвещенного деспотизма — перевернутую формулу, устами Скалозуба — офицера александровских времен, но уже николаевского замеса, — возвестив о появлении едва ли не прямо-таки щедринского феномена «фельдфебеля в Вольтерах». А ведь совсем еще недавно Александр I назначал Державина министром… юстиции! Какой характерный фарсовый штрих! Не Вольтера, так хотя бы «своего» Державина — в фельдфебели. Так кувыркался и выворачивался химерический кентавр просвещенного деспотизма и все искал для себя какую-то личину, не находил и лез из одной кожи в другую, оставляя, как мифологическая Царевна-Лягушка, за собой одну шкурку-выползок за другой… Екатерина, верная своей идее соединения просвещения с деспотизмом во славу последнего, наняла в учителя и воспитатели Александру (и Константину) республиканца Лагарпа, который воспитывал будущего монарха «по Руссо» и «на примерах» Плутарха; кончал Александр в духе архимандрита Фотия и «примерами» Аракчеева. Александровский выползок просвещенного либерализма истлел до того, как были брошены в костер мундиры и ордена гвардейцев-декабристов. Николай I пошел дальше Александра I и тут: он за один, как говорится, хлоп в 1815 году приглашал Роберта Оуэна в Россию — устраивать еще один Нью-Ланарк, а сына его — служить в русскую армию. Словом, эволюция тут постоянно была одна и та же, как сказано в щедринской «Описи…» о просвещенном «сыне XVIII века» виконте Ангеле Дорофеевиче Дю-Шарио, все начинается с объяснения прав человека, а кончается объяснением прав Бурбонов. Вообще можно сказать, что щедринская «Опись…» представляет собой своего рода каталог или даже некий гербарий означенных либерально-просветительских «выползков», они представлены в «Описи…» в едва ли не полном наборе и самых разных модификациях…
Маркиз де-Санглот, о котором в «примечаниях издателя» сказано, что сведения о дружбе его с Дидеротом — «очевидная ошибка», и тем исчерпана тема культурных связей русского самодержавия с французским просветительством, помещен в «Описи…» между Семеном Константинычем Двоекуровым («покровительствовал наукам и ходатайствовал о заведении в Глупове академии. Написал сочинение: «Жизнеописания замечательнейших обезьян») и знаменитым Петром Петровичем Фердыщенко («бывый деньщик князя Потемкина… при весьма обширном уме, был косноязычен»)… А еще упомянутый чуть выше Дю-Шарио и — вплоть до прославленного Эраста Андреевича Грустилова («друг Карамзина… отличался нежностью и чувствительностью сердца… и не мог без слез видеть, как токуют тетерева. Оставил после себя несколько сочинений идиллического содержания и умер от меланхолии в 1825 году. Дань с откупа возвысил до пяти тысяч рублей в год»). И только исчерпав эту гамму либерально-просвещенного деспотизма, «издатель» обращается к фигуре бессмертного Угрюм-Бурчеева («бывый прохвост. Разрушил старый город и построил новый на новом месте»). О том, что за город построил этот «бывый прохвост» (то есть в терминологии прежних времен палач, а затем парашечник в солдатских казармах), что это за здание такое, у нас будет еще случай сказать в иной связи. Теперь же отметим лишь, что, как говорится в весьма основательном современном исследовании, в очертаниях того «города Непреклонска», который, согласно замыслу Угрюм-Бурчеева, должен был возникнуть вместо города Глупова, «явно проступают и такие темные явления исторической русской жизни, как, с одной стороны, «аракчеевщина» с ее военными поселениями, а с другой стороны, «нечаевщина» с ее тотально-уравнительным «казарменным коммунизмом». В авторских примечаниях к этому месту в основном тексте авторитетного исследования сказано, что «как раз в то время, когда Салтыков заканчивал работу над «Историей одного города», Нечаев опубликовал программную статью «Главные основы будущего общественного строя». В ней он изложил свои примитивные, предельно вульгаризованные представления о коммунизме как о строе, в котором все формы жизни и деятельности жестко и принудительно регламентированы. Маркс и Энгельс назвали эти представления «казарменным коммунизмом». Город Непреклонск — отдельная и во многом, кажется, новая тема для исследователей творчества великого сатирика. Лишь в порядке предварительных размышлений над этой темой можно предположить, думается, что в произведениях Щедрина означенный город достаточно подробно очерчен в фундаментальных своих основаниях и даже в довольно подробных рассказах об отдельных в этом городе находящихся зданиях. Не в этом ли, к примеру, городе должен располагаться и тот департамент Государственных Умопомрачений, который, как уверяет Щедрин, спроектировал сам Александр Андреевич Чацкий, впоследствии и возглавивший им же спроектированное учреждение? Вот вам еще один вариант темы Чацкого, которая возникла у нас раньше. Фарсовый, конечно. Бурлескный. Но ведь не только фарсовый и бурлескный — многие из декабристских и продекабристских деятелей, уцелевшие от расправы волею судьбы или расчетом Николая, затем занимали видные государственные посты в Российской империи, некоторые и из репрессированных декабристов не жалели сил на составление разного рода государственных проектов для царя, а сам Николай был склонен внимательно отнестись к «затеям» декабристского толка и кое-что взять да и перенять из этих «затей» в видах усовершенствования своего режима. Конечно, так шло заготовление материала для нового «выползка», но шло ведь. Вот, что касается щедринского Чацкого, который, по мнению Герцена, прямо шел на Сенатскую, а потом — в Сибирь, то «ведь он, после того как из Москвы-то уехал — в историю попал, в узах года с полтора высидел, а как выпустили его потом на все четыре стороны, он этот департамент и надумал. У нас, говорит, доселе по простоте просвещали: возьмут, заведут школу, дадут в руки указку — и просвещают. Толку-то и мало выходит. А я, говорит, так надумал: просвещать посредством умопомрачений. Сперва помрачить, а потом просветить.