Самоуничижение Христа. Метафоры и метонимии в русской культуре и литературе. Том 1. Риторика христологии - Дирк Уффельманн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1.2.2. Синонимы и переводы
Наряду с термином «κένωσις» и его латинским соответствием exinanitio, в известных христологических текстах стоят другие лексемы, порой синонимичные, порой же – с легким сдвигом значения: в греческом «ταπείνωσις», или также «συγκατάβασις», в латинском evacuatio, miseratio, humiliatio. Да и в русском обиходе, когда речь идет о самоуничижении, отнюдь не всегда используется термин кенозис, или типичное для богословского дискурса его соответствие самоуничижение. Если акт самоуничижения рассматривается в понятийном смысле, то наряду с конкретно-христологическими терминами в узком смысле слова вспыхивает целая метафорическая палитра, начиная со слова «самоопустошение», включая «самоуничтожение», «самоупразднение», «саморазрушение», «самоотвержение», а также «истощение» и «обнищание», и заканчивая «снисхождением»[38].
1.2.3. Расширение понятийного узуса
Кенозис – это один из христологических мотивов в ряду других[39], причем такой мотив, который изначально не столько привязан к конкретным событиям жизни Христа, сколько описывает принципиальный вектор самоуничижения второй Ипостаси Троицы – причем предельно абстрактным образом (см. 2.2.5), что, несомненно, способствовало тому, что христологическое понятие кенозиса стало столь широко обобщаемым и метафоризируемым (см. 1.1.5).
Кенозис может, во-первых, использоваться для метафизического свершения воплощения божественного Логоса. Или же, во-вторых, кенозис становится шифром для всех аспектов приписываемого Христу самоуничижения, и тогда, как это происходит в (Флп 2:8), также и мирские дополнения к метафизическому уничижению – от социального унижения вплоть до смерти, и даже до мученической смерти на кресте (см. 2.6.1) – становятся этапами многоступенчатого процесса уничижения.
К этому расширенному представлению о позитивном самоуничижении Христа примыкают, в-третьих, со своим постулатом подражания Христу (Флп 2:5) также и нормативные моральные категории, такие как смирение или скромность (ср. 3.2.3), и образцы поведения, такие как отречение, аскеза, жертва или мученичество. В-четвертых: в конце концов, положительный пример самоотречения может продолжать свое действие и вовне христианской сферы. В таком случае кенозис будет шифром для моторики уничижения, которая оценивается в аксиологическом плане обратным образом и как победа. Если нехристианские практики тоже понимаются двойственным образом с учетом модели страдания и ее позитивизации и таким же образом могут читаться как трансформация христианской концепции кенозиса (см. 5.6), то возможен даже «секулярный кенозис». Граница расширения понятия кенозиса достигнута, если, в-пятых, аксиологическая составляющая ликвидирована и унижение регистрируется просто как вектор (см. 10.9).
1.2.4. Смежные категории и конкурирующие понятия
С помощью приведенных ранее понятий (см. 1.2.2), которые можно счесть приемлемыми в качестве вольных переводов слова «кенозис», открывается целый спектр категорий, с помощью которых выявляется самоуничижение и которые по большей части в той или иной степени обогащены (частично) позитивными включениями[40]. Сюда относятся:
1) понятия, синонимичные слову «кенозис» в большинстве контекстов, или способные замещать его метафорически – тапейносис, синкатабасис, благоволение, humiliation, status exinani-tionis[41];
2) выражения, которые связаны с ним метонимически, – агнец Божий и жертвенный агнец, слуга Божий и Сын человеческий, крест, мученичество, смирение[42]’,
3) понятия, конкурирующие со словом «кенозис», такие как превращение и, соотв., метаморфоза[43];
4) богословские термины на метауровне, такие как кенотическая христология, христология кенозиса или кенотика[44];
5) научные понятия, которые применяются в различных социологических и культурологических дисциплинах, среди них:
а) этнологические и религиоведческие – аскеза[45], жертва[46], священное[47];
6) социологические как расточение[48] или суицид[49];
в) психоантропологические – подавленная агрессивность[50], меланхолия[51], мазохизм[52];
г) философские – такие как диалектика или автонегация[53];
б) термины, так или иначе обозначающие сопоставимые концепции или практики из других культур и религий, – буддийское отрицание, индуистское освобождение, каббалистический цимцум или шиитский праздник мухаррам[54];
7) специфические шифры исследователей русской культуры – такие как «рабская душа»[55], для отдельных эпох русской культурной истории – такие как «кенотически-апофатический авангард»[56]или «тоталитарный мазохизм»[57], а для социальных практик – такие как самоубийство[58].
В этой связи понятийное отграничение концепции кенозиса от этих категорий, предвосхищающее дальнейшее изложение, не представляется разумным, поскольку далее речь как раз пойдет также и о диапазоне представлений, неразрывно связанных с кенозисом и в определенные моменты соприкасающихся с перечисленными граничащими с ним категориями, или же отталкивающимися от них. Увязывание с родственными терминами и представлениями может осуществляться лишь выборочно, с учетом исторической специфики.
1.2.5. К истории понятия и культуры: узкое и широкое значение
Напряженность между более узким, инкарнационно-христологическим понятием кенозиса и его более широким, векториальным значением реализуется в истории его применения. Если Надежда Городецки подчеркивает нечеткость самого феномена: «Всегда создается впечатление, что главная специфика русского «кенотизма» заключается именно в отсутствии доктрин по этому поводу» [Gorodetzky 1938: VIII], – то, конечно, легче понять исходя из этого широкую продуктивность столь мало наглядной богословской концепции, как «кенозис»; но одновременно культурологи и историки литературы сами попадают на зыбкую почву, которую они обнаруживают в своем объекте – истории русской культуры и литературы.
Отвечая на метафорико-расширительное толкование термина «кенозис» в истории русской культуры и в культурной историографии, можно было бы в качестве методического выхода сконцентрироваться на документации богословского определяющего характера относительно концепции кенозиса в русских дискурсах[59]. Однако в данной работе будет предпринята попытка описать конститутивное сосуществование узко христологического и расширенно-культурного применения этого понятия. С этой целью необходимо, с одной стороны, исследовать христологические определения кенозиса – в особенности те, которые пришли из греческой патристики и являются важными для (русского) православия – точно в соответствии с заложенными в них частностями (см. 2); с другой стороны, нельзя оставить без внимания все разнообразие аппликаций позитивной оценки самоуничижения в христианских практиках (см. 4), моделях личностей, в их секуляризации и фикциональных рефлексах (см. 5).
Хотя, обсуждая кенозис, мы исходим из некоего понятия, нам здесь будет недостаточно изолированной его понятийной истории, на которой, как правило, бывают сконцентрированы исследователи, используя его в таких элитарных дискурсах, как догматических или философских. Обзор проблем, опирающийся на одно только понятие а-ля Ротхакер, для которого история понятия должна включать в себя историю проблем [Rothacker 1995: 5], здесь представляется слишком узким подходом[60]. Задачей культурологического описания должны стать выход за границы дискурса и привлечение таких изобразительных форм и практик, как картины, литургии и образцы поведения в качестве инструментов передачи традиции (см. 4–5). При таком масштабе необходимо параллельное рассмотрение «различных арен культурного производства», а также изучение их взаимодействия[61], должны быть восстановлены «переговоры об обмене» [Greenblatt 1995: 229] между жанрами и практиками.
Восстановление подобных «negotiations» не приведет, однако, к синтезу единого культурного целого [Kelly et al.