Памяти Александра Зиновьева - Константин Крылов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В горбачёвские времена почуявшие волюшку гуманитарии взяли моду публично ныть на тему "засилья материализма" и "марксистской схоластики". Это всё неправда. Не в том смысле, что засилья не было — а в том, что материализм, марксизм и схоластика здесь были решительно ни при чём.
Впрочем, специфику советской гуманитарной науки лучше всего демонстрировать именно на примере схоластики. Крайне жёсткая интеллектуальная система, стиснутая, как тисками, христианским богословием и аристотелевской философией, породила в высшей степени полноценную философскую традицию. Советский марксизм не породил ничего даже отдалённо сравнимого. На брезентовом поле советской философии не взошло ни одного алюминиевого цветка. Всё, написанное в рамках официоза, было идиотично или просто скучно.
Связано это было с одной маленькой разницей, разделяющей схоластику и советский марксизм. Схоластика была жёсткой системой. Занимающийся богословием всегда ходил по краю, с риском быть в любой момент обвинённым в ереси. Тем не менее, система была ориентирована позитивно: предполагалось, что схоласт ищет истину, уточняет и развивает её, а опровержение лжи является подчинённым моментом. Советский марксизм имел иную природу: он был ориентирован на разоблачение немарксизма или недостаточного, ложного марксизма — и весь целиком сводился к этому разоблачению.
К собственному своему содержанию советский марксизм старался без надобности не обращаться, чтобы не провоцировать возникновение новых ересей. Всё сколько-нибудь интересное сразу записывалось в идеологически невыдержанное — просто потому, что оно интересно. В этом, наверное, можно усмотреть некое интеллектуальное подобие "народно-православного" представления о грехе: всё приятное грешно и недозволительно уже в силу того, что оно приятно.
Кстати сказать, марксизм — очень интересная, хотя и стрёмная, система воззрений, уж никак не хуже какого-нибудь "ницшеанства". На Западе марксизм был и остаётся старой надёжной кувалдой для "радикальной критики".
Зиновьев тогда всего этого не то чтобы не понимал — но понимать не хотел. Он переживал нормальный этап становления интеллектуала: сочинение "общей теории всего". Это такая умственная хворь типа кори, поражающая личинок интеллектуалов. Настигает она не каждого, но большинство. Потом это проходит.
В зиновьевском случае стадия сочинения "теории всего" (названной им "многозначной логикой" — из конспиративных соображений) оказалась неожиданно продуктивной. Нет, "теорию" он не создал, зато нашёл интересные подходы к тому, что впоследствии стало его знаменитой диссертацией — "Метод восхождения от абстрактного к конкретному на материале "Капитала" К. Маркса". Текст диссертации потом ходил в многочисленных копиях в качестве интеллектуального самиздата, наподобие гумилевского "Этногенеза". Впоследствии текст книги пополнил корпус сакральной литературы так называемых "методологов" — философской школы (если хотите, секты), созданной соучеником Зиновьева Г. П. Щедровицким.
VIНа фигуре Георгия Петровича Щедровицкого стоит остановиться хотя бы из соображений интеллектуальной честности. Как-никак, это был создатель единственной за всю советскую историю философской школы («методологии»), которая пережила рубеж девяностых. Правда, пережила как тот попугай из еврейского анекдота про репатриацию — то есть «тушкой». Зато эта тушка и сейчас неплохо смотрится.
Знакомство Зиновьева с Щедровицким началось со скандала. Щедровицкий покритиковал на комсобрании недостаточную подготовку студентов по Гегелю, на изучение которого, дескать, отводилось две недели, так что приходилось готовиться по учебнику. «И поэтому» — сострил, типа, молодой студент, — «нам не удается читать Георга Вильгельма Гегеля, а приходится читать Георгия Федоровича Александрова (автора учебника по истории философии — К.К). И, прочитав Георгия Федоровича, мы потом весело и вольно рассказываем о Георге Вильгельмовиче». Начальству шутка не понравилась, и Щедровицкого решили ущучить. Не по административной линии — не за что было. Но как-нибудь. Тут вспомнили о силе печатного слова: на факультете издавалась своя газетка с макабрическим названием «За ленинский стиль». Сейчас на такое название может, наверное, посягнуть только какой-нибудь бесконечно отвязное андеграундное издание, но тогда это было в порядке вещей. В газете имелся штатный карикатурист. Нетрудно догадаться, что это был Зиновьев.
Опять же нужно учесть контекст эпохи. В те суровые времена «общественная нагрузка» на студента была, во-первых, значительной — то есть забирала время и силы — и, во-вторых, реальной. Те же послевоенные институтские ДНД (добровольные народные дружины) были вполне реальной силой, предназначенной, чтобы гонять расплодившуюся послевоенную гопоту с ножичками. Но даже поездки «на картошку» были выматывающим и грязным занятием. Зиновьев, откровенно говоря, пристроился по фронтовой привычке «поближе к кухне»: рисовать — не мешки ворочать. Ничего низкого и неблагородного в этом, кстати, нет. Люди, имеющие навык выживания (а Зиновьев всю жизнь именно что выживал), отлично знают цену любому «облегчению жизни». Что не следует путать с тягой к жиркованию и харчбе, с причмокивающим обгладыванием костей ближних. Такие в советские времена росли по комсомольской линии — с заходом на «освобождёнку». Зиновьев же честно продавал свои умения в обмен на то, чтобы на нём не возили воду и не заставляли заниматься унылой дурью.
Так или иначе, Саше Зиновьеву поручили нарисовать карикатуру на Щедровицкого. Как обычно, начальнички переврали ситуацию с точностью до наоборот: приписали тому нежелание читать Гегеля, а знакомиться с ним по Александрову. Зиновьев карикатуру нарисовал (Щедровицкий, отталкивающий тома Гегеля и хватающийся за Александрова), не пощадив при этом характерной внешности Г.П. — широкоплечего потомка раввинов, ходившего в перешитой отцовской шинели и финской шапке. Щедровицкий случайно зашёл в редакционное помещение, увидел на зиновьевском столе карикатуру, страшно разозлился — поскольку говорил-то он прямо противоположное — и устроил дикий скандал. Зиновьев пошёл на факультетское партбюро выяснять, как оно там было на самом деле. Секретарем партбюро был тогда Евгений Казимирович Войшвилло, тоже фронтовик, впоследствии культовая фигура (я его ещё застал). Войшвилло заявил, что подтасовок не потерпит, карикатуру печатать не стали. А Зиновьев с Щедровицким сошлись.
Впоследствии Зиновьев вспоминал о Щедровицком мало и неохотно, в терминах «был моим учеником, потом отошёл» (с брезгливой интонацией — «предал по-мелкому»). Щедровицкий, напротив, о Зиновьеве говорил и писал много, а зиновьевский диссер по «Капиталу» ввёл в канон своей школы. Позиция Щедровицкого выглядит в этой ситуации более сильной: зиновьевское «фи», которым он, впрочем, вообще бросался довольно часто, выглядит неконструктивным. Возникает вполне понятный соблазн рассудить дело так, что Щедровицкий «развивался», «ушёл от старых взглядов», а Зиновьев остался при своих. Сам Г.П. никогда не говорил этого прямо, но против такой интерпретации не возражал.
На самом же деле ситуация была иной. Эволюция взглядов имела место у обоих. Но двигались они в противоположных направлениях. Их встреча на факультете была встречей поездов, движущихся по параллельным путям в разные стороны.
На момент встречи Зиновьеву стукнул тридцатник, Щедровицкому было едва за двадцать. Зиновьев прошёл войну, и ходил не в отцовской шинели, а в своей собственной гимнастёрке. Щедровицкий ходил по факультету «восторженным пастернаком», переживающим свою открывшуюся интеллектуальную потенцию как своего рода пубертат и накидывающийся на книжки как на девушек. Ум Зиновьева родился из нужды, из бытовой сметки — и ею же был прибит и покалечен при рождении. «Интеллектуальные восторги» — это было не для и не про него. Наконец, Зиновьев был по сути своей материалистом, а Щедровицкий — наоборот.
Тут придётся пояснить кое-какие моменты. «Основной вопрос философии», по Марксу, конечно, дрянь. Тем не менее, разделение на «материалистов» и «идеалистов» в философии действительно наблюдается — впервые описал его ещё Платон, насмешливо упоминая тех, кто «хватается за дубы и камни, подобно титанам». На самом деле, конечно, всё сложнее.
Если уж на то пошло, то материалистом можно назвать человека, который склонен объяснять свойства вещей свойствами субстрата. Идеалист, наоборот, склонен объяснять свойства вещей внешними причинами. Например, если материалист и идеалист увидят камень странной кубической формы, то материалист предположит, что это, скорее всего, кристалл, а идеалист — что это, скорее всего, кирпич. (Тютчев говорит о том же самом в своём известном стихотворении о камне, который то ли упал сам собой, то ли был «низвергнут мыслящей рукой»).