Дочь Луны - Евгений Пермяк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утром чуть свет я дважды поднес Сержану из бутылки и, когда он стал достаточно болтлив, спросил его:
— А как твой отец узнал, что мы должны были встретиться вчера с Манике?
«Некрепко запертый» Сержан, почувствовав себя далеко от родного аула, не стал таиться. И он рассказал все, как было. А было так…
Шарып услышал топот коня. Моего коня. У казахов необыкновенно чуткий слух. Шарып по топоту определил, что это Серый. Затем он вышел из юрты и увидел, что я блуждаю вокруг да около. Тогда Шарып разбудил Манике и, погрозив ей плетью, приказал идти ко мне. Идти, воздевши к луне руки. А сыну велел бежать за свидетелями.
Манике, слушая этот рассказ, заплакала и уползла под телегу. Мне очень хотелось спросить, зачем она обманула меня. Но я сам себе ответил на этот вопрос. Загнанная, нелюбимая, она не могла поступить иначе. Страх быть избитой сделал свое дело. И я сказал:
— Не плачь, Манике! Ты ни в чем не виновата. У тебя будет хорошая жизнь…
Какая именно и почему хорошая, я еще и сам не знал, но верил в это, а веря — утверждал.
Запрягли клячу. Оседлали Серого. Тронулись. Часа через два начались русские и украинские деревни. А там уж рукой подать и до дома. Приехали после обеда.
В нашей бане, получившей теперь вывеску «Молодежное общежитие № 1», никого не было. Я провел Манике и тут же, при ее брате, указал место в бывшем предбаннике. За печкой был просторный закуток. Я взял свою простыню и превратил ее в занавеску.
— Пока будешь жить тут, — сказал я. — Вечером из ящиков сделаем русскую кровать. А теперь пойдем в комитет комсомола.
Манике юркнула в свой закуток и переоделась в единственное праздничное, мало чем отличавшееся от будничного платье.
Сержан тем временем распряг свою клячу, и та страшно обрадовалась овсу, полученному за счет Серого.
На дворе уже было известно, что я привез «кыргызку» — так по старой привычке называли казахов.
— Стряпку привезли, — послышался чей-то голос. — Не разодрались бы четыре селезня из-за одной гагары…
Забойщик Григорий Мякишев на это возразил:
— Не раздерутся. В ней и тридцати фунтов живого веса нету.
Я, видимо, посмотрел достаточно неодобрительно. А меня побаивались. Я умел ставить на место забияк и приклеивать такие прозвища, которые не скоро отдирались. К тому же я как-никак был «партейный человек, комсомолист». Просмешники смолкли.
В волостном комитете я застал секретаря Гната Ковтуна. Его-то мне и нужно было.
— Выслушай, — попросил я. — И не перебивай. А потом я уйду, и будешь спрашивать их.
Подоспели еще двое. Тоже члены волостного комитета. И я начал рассказывать все, с первой встречи.
Манике, хотя ее и никто не спрашивал, подтверждая, кивала головой. И когда я закончил свой рассказ и объяснил цель прихода в комитет, Гнат сказал:
— А я при тебе ее спрошу. — И, обратившись к Манике и Сержану, спросил: — Правду ли он сказал?
— Правда, все правда. Только моя бабушка надо бы еще говорить! Хорошая бабушка. Русского попа вылечила.
Раздался смех. Гнат Ковтун пообещал спросить меня об этом потом.
— Пусть поживет у вас, — согласился Гнат, — осмотрится, а потом решим.
— И, обратившись к Манике, сказал: — Ты не бойся. Хорошо тебе будет. Грамоте выучим. Комсомолкой будешь, Манике. Комсомолкой.
Прощаясь с нами, Ковтун велел прислать к нему Бату, Ваську Груздева и Белолобова.
— Хочу кое в чем предупредить. На всякий случай…
Время шло. Манике стала неузнаваемой. Откуда взялась бойкая речь, веселость… Поступив на молочный завод, она хорошо справлялась с работой. Успевала готовить нам пищу и учиться в ликбезе.
К осени Манике предложили переехать в общежитие Э 3. Появилось девичье общежитие. Манике отказалась. Побежала к Гнату Ковтуну:
— Зачем я туда пойду? У меня здесь все!
— А что все-то, что все-то? — спросил тогда ее Гнат Ковтун.
— Все! — сказала она. — Хозяйство. Четверо. Как я их могу бросить! Они меня не бросили. Нельзя мне уходить…
Это, конечно, был благородный ответ, но причины его оказались более глубокими. Дело в том, что Манике расцветала день ото дня. Она уже щеголяла в красной косыночке, в красненьком с белыми горошками платьице, в башмачках на высоких каблуках. Ее швейная машина не бездействовала. Манике быстро переняла моды и научилась пользоваться зеркалом, подаренным ей Бату.
Он сказал ей, поднося зеркало: «Не простое оно. Чаще смотрись — лучше будешь».
Мне трудно судить о свойствах этого зеркала, только весной Манике однажды сказала мне, смеясь:
— Смотрю в зеркало — себя не вижу, Бату вижу. Что ты скажешь?
И я ответил, тоже смеясь:
— Я тебя купил, я тебя и продавать буду, когда время придет.
Манике покорно умолкла.
После этого прошло месяца три. Признаков лунатической болезни не было и в помине. Она поднялась ночью только раз и тут же проснулась.
— Ты что, Манике? — спросил я. — Опять на луну запросилась?
— Нет, нет! — ответила она. — Плохой сон видела. Отец в степь посылал. Тебя встречать. Помнишь?
А потом и не вспоминала о болезни. Доктор правильно сказал: «Не разговаривайте никогда об ее болезни. В полнолуние давайте снотворное». Он прописал тогда бром. А теперь она обходилась и без лекарства.
Манике приняли в комсомол. Она сама заполняла анкету. Автобиографию писал я. Ее комсомольский билет хранился в сундучке у Бату. Бату вел себя с Манике очень корректно. Но по всему было видно, что этой корректности едва ли хватит до зимы.
И вот настал день — Бату надел новую рубашку, начистил сапоги, нарядилась и Манике. В белое. Не по сезону. На улице была поздняя осень. Я возился с ведомостями по отправке скота. Бату вечером появился в конторе с Манике. Оба торжественные. Сияющие. У Бату в руках была какая-то коробка. Я догадался примерно, о чем пойдет речь, но не ждал такого остроумия от Бату. Он сказал так.
— Дорогой отец месяц! (Луной меня было назвать нельзя.) Ты повелитель всех звезд. Всего неба. Даже солнце боится всходить, пока ты не закатишься. Дорогой Костя! Продай синюю звезду желтой звезде…
Тут Бату торопливо раскрыл коробку и положил передо мной две плитки кирпичного чая, точно такой же ситец, какой я подарил тогда Манике.
Мне все это страшно понравилось, и я очень строго спросил Манике:
— Хочешь ли ты, дочь луны, синяя звезда Манике, назваться женой этой желтой звезды по имени Бату?
А Манике, бывшая уже не раз на гастролях разъездного театра, стала вдруг передо мной на колени и с серьезностью сказала:
— Костя! Продай меня, пожалуйста, Бату!
Я не торопясь взял чай. Проверил меру ситца. Поднял Манике с колен и торжественно объявил:
— Беру калым! Будь его женой!
Манике и Бату, повиснув на моей шее, повалили меня и целовали уже по очереди лежачего.
Тут бы и можно закончить без того затянувшийся рассказ. Но нужно знать Гната Ковтуна. Он рассудил по-своему:
— Все это хорошо… Комнатушка у них будет. Пока пусть поживут на частной квартире. Неудобно в молодежном общежитии находиться женатым. Но из всего нужно извлекать политическую пользу. Свадьбу их справим у ее отца, в ауле. Пусть Бату скажет все, что нужно сказать. И она скажет тоже, что нужно сказать…
Так это и было. Но я не ездил с ними к Шарыпу. Меня выдвинули на должность гуртоправа, и я погнал тогда табуны коров в Омск. Мне не удалось видеть встречу отца и дочери.
Зато теперь, спустя много лет, об этом мне рассказывают Бату и Манике в кругу своей семьи.
Он — главный зоотехник совхоза, а она, уже немолодая женщина, заведует школой.
— Да уж было ли это все, милая Манике? — спрашиваю я. — Стоит ли нам ворошить эти далекие годы?
И Манике отвечает:
— Стоит. Обязательно стоит. Без этого нельзя понять нового. Понять и любить нашу жизнь. Стоит, обязательно стоит, — повторяет она, — вспоминать старое: иначе люди забудут, откуда мы шли и как далеко ушли.