На куличках - Евгений Замятин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А когда зажгли лампу, ничего уж не было, ничего такого, что привиделось без лампы.
И эти все слова о дремлющей на снежном дереве птице, синем вечере — показались такими незначущими, не особенными.
Но запомнились.
6. Лошадиный корм
У русской печки — хайло-то какое ведь: ненасытное. Один сноп спалили и другой, и десятый — и все мало, и заваливают еще. Так, вот, и генерал за обедом: уж и суп поел, и колдунов литовских горку, и кашки пуховой гречишной покушал с миндальным молоком, и равиолей с десяток спровадил, и мяса черкасского, в красном вине тушеного, две порции усидел. Несет зайченок-повар новое блюдо — хитрый какой-то паштет, крепким перцем пахнет, мушкатом, — как паштета не с'есть? Душа генеральская хочет паштета, а брюхо уж по сих пор полно. Да генерал хитер: знает как бренное тело заставить за духом итти.
— Ларька, вазу мне, — квакнул генерал.
Покатился самоварный Ларька, мигом притащил генералу большую, длинную и узкую, вазу китайского расписного форфора. Отвернулся в сторонку генерал и облегчился на древне-римский манер.
— Ф-фу! — вздохнул затем — и положил себе на тарелку паштета кусок.
За хозяйку сидела не генеральша: посади ее — натворит еще чего-нибудь такого. Сидела за хозяйку свояченица Агния, с веснущатым, вострым носом. А генеральша устроилась поодаль, ничего почти что не ела, глазами была не здесь, прихлебывала все из стаканчика.
Покушав, генерал пришел в настроение:
— А ну-ка скажи, Агния, знаешь ли ты, когда дама офицером бывает, — ну, знаешь?
Веснущатая, дощатая, выцветшая Агния почуяла какую-то каверзу, заерзала на стуле. Нет, не знает она…
— Ух ты-ы! Как же ты не знаешь? Тогда дама бывает офицером, когда она бывает… в каком чине? В каком чине, а? Поняла?
Затрепыхалась, заалела, закашляла Агния: кх-кх-кх! Куда и деваться не знала. Чай, ведь — девица она — и этакое… скоромное… А генерал заливался: сначала внизу, в бур-болоте на дне, а потом наверху, тоненькой лягушечкой.
Забылась Агния, занялась паштетом, глаза — в тарелку, быстро, быстро отправляла крошечные кусочки в рот. А генерал медленно нагибался, нагибался к Агнии, замер — да как гукнет вдруг на нее этаким басом, как из бучила:
— Г-гу-у!
Ихнула Агния благим матом, сидя, запрыгала на стуле, заморгала, запричитала:
— Штоп тебе… штоп тебе… штоп тебе…
Раз двадцать этак вот «штоп тебе» — и под самый конец тихонько: провалиться, — штоп тебе провалиться, пр-ровалиться… Была у Агнии такая чудная привычка: все пугал ее со скуки из-за углов генерал — вот и привыкла.
Любил генерал слушать Агниевы причитанья, — разгасился, никак не передохнет — хохочет:
— Охо-хо, вот кликуша-то, вот порченая, вот дурья-то голова, охо-хо!
А генеральша прихлебывала, не слышала, далеко где-то, не тут жила.
Прикатился Ларька — запыхался.
— Ваше преосходительство, там капитан Шмит вас желает видеть.
— Шмит? Вот принесло… И поесть толком не дадут, ч-чорт! Проси сюда.
Свояченица Агния выскочила из-за стола в соседнюю комнату, и скоро в дверной щели уже заходил веснущатый ее нос, однажды мелькнувший Андрею Иванычу.
Вошел Шмит, тяжелый, высокий. Пол заскрипел под ним.
— А-а-а, Николай Пе-тро-вич, здравствуйте. Не хотите ли, миленочек, покушать? Вот, равиоли есть, пррев-вос-ходные! Сам, неженчик мой, стряпал: им, паршивцам, разве можно доверить? Равиоли вещь тонкая, из таких все деликатностей: мозги из костей, пармезанец опять же, сельдерей молоденький — ни-и-как не старше июльского… Не откажи, голубеночек.
Шмит взял на тарелку четыреугольный пирожок, равнодушно глотнул и заговорил. Голос — ровный, граненый, резкий, и слышится — на губах — невидная усмешка.
— Ваше превосходительство, капитан Нечеса жалуется, что лошади не получают овса, на одной резке сидят. Это совершенно немыслимо. Сам Нечеса, конечно, боится притти вам сказать. Я не знаю, в чем тут дело. Может, это ваш любимчик, как его… Мундель-Мандель; ну как его…
У генерала — прелестнейшее настроение: зажмурил свои буркалы и мурлычит:
— Мендель-Мандель-Мундель-Мондель… Эх, Николай Петрович, голубеночек, не в том счастье. Ну, чего тебе, еще надо? Видел я намедни Марусю твою. Ну, и кошечка же, ну и милочка — н-т-ц-а, вот что… И подцепил же ты! Ну, какого еще рожна тебе надо, а?
Шмит сидел молча. Железно-серые, небольшие, глубоко всаженные глаза еще глубже ушли. Узкие губы сжались еще уже.
Генеральша только сейчас услышала Шмита, поймала кусочек и спросила треснуто:
— Нечеса?
И забыла, замолкла. В дверной щели все ходил вверх и вниз веснущатый вострый нос.
Шмит настойчиво и уже со злостью повторил:
— Я еще раз считаю долгом доложить вашему превосходительству: лошадиные кормовые куда-то пропадают. Я не хочу пускаться в догадки — кто, Мундель или не Мундель…
Вдруг опять проснулась генеральша, услышала: Мундель, — и ляпнула:
— Кормовые-то? Это вовсе не Мундель, а он, — кивнула на генерала. — Ему на обеды не хватает, проедается очень, — и засмеялась генеральша почти весело.
Шмит, как сталью, уперся взглядом в генерала:
— Я давно это знаю, если уж по правде говорить. И главное деньги пропадают, люди могут думать на меня, я — казначей. Этого я не могу допустить.
Узко сжаты Шмитовы губы, все лицо спокойно, как лед. Но как синий напруженный лед в половодье: секунда — и ухнет с грохотом хлынет сокрушающая, неистовая, весенняя вода.
А генерал хлынул уже. Зяпнул нутряным своим басом:
— До-пус-тить? Ка-ак-с?
И оступился на злючий визг:
— Капитан Шмит, встать, руки по швам, с вами говорит генерал Азанчеев!
Шмит встал, спокойный, белый. Генерал тоже вскочил, громыхнул стулом и накинулся на Шмита, осыпал, оглоушил:
— М-мальчишка! Ты с-смеешь не до-пу-скать, а? Мне, Азанчееву? Да ты з-знаешь, я т-тебя в двадцать четыре часа…
Искал, чем бы кольнуть Шмита побольнее:
— Да давно ли ты стоял тут и просил разрешения, да-р-разрешения у меня жениться. А теперь завел себе девчонку хорошенькую — и д-думаешь, и уж б-бальшой стал, и все тебе можно! М-мальчишка!
— Как… вы… сказали? — отрубил Шмит по одному пронзительные — трехлинейные пульки — слова.
— …Девчонку, говорю, завел, так и думаешь! Погоди-ка, миленок, будет она по рукам ходить, как и прочие наши. А то ишь-ты, мы-ста, не мы-ста!
Твердый, выдвинутый вперед подбородок у Шмита мелко дрожал. Пол скрипнул, Шмит сделал шаг — отвесил генералу резкую, точную, чеканную, как и сам Шмит, оплеуху.
И тут все перемешалось. Как, вот, бывает, когда ребятенки катятся с горы на ледяшках, и в самом низку налетят друг на друга: брызнет от взрытого сугроба снег, салазки — вверх полозьями, и визг веселый, и жалобный плач ушибленного.
Метнулся Ларька, услужливо подставил стул, генерал плюхнулся, как мешок. Дверная щель разверзлась. Свояченица Агния вскочила в родимчике и полоумно причитала: штоп, штоп, штоп провалиться… Генеральша держала стакан в руке и треснуто, пусто смеялась — так пустушка смеется на колокольне по ночам.
Генерал, без голосу, нутром просипел:
— Под суд… У-пе-ку…
Шмит отчеканил по-солдатски:
— Как прикажете, ваше превосходительство.
И налево кругом.
Ларька любил сильные сцены: довольно крутил головой, пыхтел как самовар, и обмахивал генерала салфеткой. Агния ихала, генеральша маленькими глоточками отпивала из стаканчика.
7. Человечьи кусочки
Молочко пристал к Андрею Ивановичу, как банный лист.
— Нет уж, атанде. Месяц уж, как приехал, и ни разу в собрание не заглянул, — можете себе представить? Это с вашей стороны свинство. К Шмитам, небось, каждый день шлындаете!
Андрей Иваныч зарозовел чуть приметно. «Правда, если и сегодня пойти к Шмитам, — это уж будет окончательно ясно, это значит — сознаться»… Что — ясно и в чем — сознаться, этого Андрей Иваныч еще и себе сказать не насмелился.
— Ладно, чорт с вами, иду, — отмахнулся Андрей Иваныч.
В раздевальной висело десятка полтора шинелей. Краска еще сырая малость: ноги прилипали к полу, пахло скипидаром. Молочко без отдыха молол что-то над ухом, забивал мусором Андрею Иванычу голову:
— Ну, что, каково у нас? А каланча-то наверху! Новенькое, а? Нет, а вот, можете себе представить: слыхал я, будто есть такая несгораемая краска, каково, а? А вы читали, как у французов театр с людьми погорел, а? Сто человек, каково? Я за литературой очень слежу…
Наверху в зале табашники так натабачили, что хоть топор вешай. И в гомоне, в рыжем тумане — не люди, а только кусочки человечьи: там — чья-то лысая, как арбуз, голова; тут в низку, отрезанные облаком, косолапые капитан-Нечесовы ноги поодаль — букет повисших в воздухе волосатых кулаков.
Человечьи кусочки плавали, двигались, существовали в рыжем тумане самодовлеюще — как рыбы в стеклянной клетке какого-то бредового аквариума.