Вот я - Джонатан Фоер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сэму показалось крутым в самом большом окне молитвенного зала поместить движущиеся картины Еврейского Сегодня, так что вместо заучивания идиотской и никому не нужной Ашрейи[2] он написал скрипт, который брал ключевые слова из новостной ленты «Гугла» на еврейскую тему, пропускал через наскоро сляпанный поиск по видео (который вычесывал раздутости, фейки и антисемитскую пропаганду), а результаты поиска прогонял через наскоро сляпанный видеоконвертер (который масштабировал матрицу, чтобы лучше вписалась в круглый витраж и подтягивал цвета для завершенности картины) и проецировал в окно-розетку. Представлялось лучше, чем вышло в реальности, ну так в воображении все бывало лучше.
Вокруг молельни он выстроил саму синагогу: лабиринт в буквальном смысле бесконечных разветвляющихся коридоров; питьевые фонтанчики, льющие аранчиату, и писсуары, сделанные из кости браконьеров-слонобоев; стопки искренне-человечного фейс-ситтинг порно в шкафу в холле мужского клуба; веселенькое место для инвалидов на колясочной парковке; мемориальную стену с горошинками никогда не зажигающихся лампочек напротив фамилий тех, кому Сэм желал быстрой и безболезненной, но все же смерти (бывшие лучшие друзья, люди, которые специально делают антиугревые салфетки жгучими, и т.п.); разнообразные гроты для обжиманцев, где отзывчивые и законно прикольные девчонки, одетые как для рекламы «Американ Аппарель» и сочиняющие фанфики про Перси Джексона, дают рохлям пососать свои идеальные сиськи; грифельные доски, шарахающие разрядом в 600 вольт, если их поскребет ногтями один из этих ушлых мудаковатых жлобов, которые с полной очевидностью – для Сэма, но не для остальных – через каких-то пятнадцать лет будут пузатыми шмоками при скучных работах и унылых женах; кругом небольшие таблички, сообщающие каждому, что только благодаря Саманте, ее врожденной добродетели, ее любви к милосердию и справедливости и благотворному сомнению, ее любезности, ее естественной значимости, ее нетоксичной безговнистости и существует лесенка на крышу, существует крыша, существует без конца кэширующий Господь.
Изначально синагога стояла на краю поселка, выросшего вокруг разделенной любви к роликам, в которых провинившиеся собаки выказывают раскаяние. Такие ролики Сэм мог смотреть целый день напролет – и не раз так и бывало, – не слишком задумываясь, что в них ему так нравится. Очевидным объяснением было бы, что Сэм сочувствует собаке, и очевидно, своя правда в этом была. («Сэм, это кто натворил? Кто написал эти слова? Кто плохо себя вел?») Но кроме того, его привлекали хозяева. Все и каждый из этих роликов снял тот, кто любит свою собаку больше себя: «устыжение» неизменно комически драматизировано и добродушно, и все неизменно кончается примирением. (Сэм пробовал и сам записывать такие ролики, но Аргус оказался слишком старым и усталым, мог только ходить под себя, а в этом никто не станет добродушно упрекать собаку.) В общем это было как-то завязано и на провинившегося, и на судью, и на страх остаться без прощения, сменяющийся успокоением: тебя снова любят. Может, в следующей жизни переживания сожрут его не целиком и останется какая-то часть, способная понимать.
Изначальное местопребывание в общем-то ничем особо не напрягало, но в жизни он удовлетворялся приемлемым, а вот в «Иной жизни» можно было расставить все вещи в те места, по которым они тоскуют. Сэм втайне верил, что тосковать может все, и более того – что все предметы постоянно тоскуют. Так что после устыжающей выволочки, полученной днем от матери, Сэм заплатил кой-каким цифровым грузчикам кой-какие цифровые деньги, чтобы разобрали синагогу на самые крупные блоки, которые поместятся в самые крупные грузовики, перевезли на новое место и вновь сложили в одно целое согласно скриншотам.
– Мы поговорим, когда папа вернется с работы, но мне надо тебе что-то сказать. Это обязательно.
– Ладно.
– Перестань говорить «ладно».
– Прости.
– Перестань говорить «прости».
– Я думал, все дело в том, чтобы я извинился?
– За то, что ты сделал.
– Но это не я.
– Ты меня сильно разочаровал.
– Я знаю.
– И это все? Тебе больше нечего на это сказать? Типа такого, например: «Это сделал я, и я сожалею»?
– Это не я.
– Прибери этот бардак. Смотреть тошно.
– Моя комната.
– Но наш дом.
– Доску нельзя трогать. Мы не доиграли партию. Папа сказал, мы закончим позже, когда все утрясется.
– Знаешь, почему ты всегда его обыгрываешь?
– Он поддается.
– Уже много лет не поддается.
– Он не старается.
– Он старается. Ты обыгрываешь, потому он увлекается взятием фигур, а ты продумываешь ходы вперед. Потому ты хорошо играешь – и в шахматы, и по жизни.
– Я не хорошо играю по жизни.
– Хорошо, если задумываешься.
– А папа плохо играет по жизни?
Все шло почти идеально, но грузчики чуть менее совершенны, чем остальное человечество, и были кое-какие накладки, но вряд ли хоть одна заметная – кто, как не Сэм, мог бы знать, что еврейская звезда сорвалась и висит вверх ногами? И вообще вряд ли хоть одна из них была замечена. Микроскопическое несоответствие между идеалом и тем, что вышло, обращало все в дерьмо.
Отец дал Сэму прочесть статью о мальчике в концлагере, который провел обряд бар-мицвы, вырыв в земле воображаемую синагогу и заполнив ее сучьями – безмолвными прихожанами. Само собой, отец никогда не задастся вопросом, прочел ли ее Сэм, и они ее ни разу не обсуждали, и считается ли, что ты вспоминаешь о чем-то, если ты непрерывно об этом думаешь?
Все затевалось к случаю – целое культовое сооружение организованной религии задумано, построено и предназначено для единственной краткой церемонии. При всей непостижимой необъятности «Иной жизни» синагоги в ней не было. И несмотря на глубокое нежелание Сэма даже ногой ступить в настоящую синагогу, здесь синагога должна была появиться. Он не стремился ее иметь, она была ему необходима: нельзя разрушить то, что не существует.
Счастье
Все счастливые утра похожи друг на друга, как и все несчастливые: именно это в основном и делает их столь беспросветно несчастливыми – чувство, что несчастливость ощущалась, что попытки ее избежать в лучшем случае укрепят, а в худшем усугубят ее, что вся вселенная по какой-то непостижимой, ненужной и несправедливой логике в сговоре против невинной последовательности: одежда, завтрак, зубы и неподатливые вихры, рюкзаки, ботинки, куртки, прощание.
Джейкоб настоял – на встречу с равом Зингером Джулия должна была приехать на своей машине, чтобы потом уехать одной и все-таки как-то использовать выходной. Через школу к стоянке шли в суровом молчании. Сэм никогда не слышал о правиле Миранды, но интуитивно чувствовал: что-то такое есть. Это, впрочем, не имело значения – родители не хотели обсуждать дело при нем, не обсудив сначала за его спиной. Так что они оставили Сэма у ворот, среди усатых подростков, игравших в «Ю-ги-о!», и направились к своим машинам.
– Хочешь, чтобы я куда-нибудь заехал? – спросил Джейкоб.
– Когда?
– Сейчас.
– Тебе надо успеть домой позавтракать с родителями.
– Пытаюсь снять часть ноши с твоих плеч.
– Хлеб для сэндвичей может пригодиться.
– Какой-то конкретно?
– Конкретно тот, какой мы все время берем.
– Что?
– Что «что»?
– Тебя что-то беспокоит?
– А тебя нет?
Не нашла ли она телефон?
– Нам не надо поговорить о том, что сейчас там было?
Она не нашла телефона.
– Конечно, надо, – сказал он, – но не тут, на стоянке, пока Сэм дожидается нас на крыльце, а родители ждут дома.
– Так когда?
– Вечером?
– Вечером? С вопросительным? Или вечером.
– Вечером.
– Обещаешь?
– Джулия.
– И не давай ему засесть в комнате с планшетом. Пусть знает, что мы в расстройстве.
– Он знает.
– Да, но я хочу, чтобы он знал, даже когда меня нет.
– Он будет знать.
– Обещаешь? – Она спросила, на этот раз скорее обронив вопрос, а не беззаботно возвысив.
– Провалиться мне, не сходя с места.
Она могла бы сказать больше – привести примеры из недавнего прошлого или объяснить, почему ее заботит не наказание, а укрепление их недавно кальцинировавшихся и совершенно не так, как надо, распределенных родительских ролей, – но в итоге предпочла нежно, но крепко взять Джейкоба за локоть.
– До вечера.
Раньше прикосновения всегда спасали их. Какова бы ни была злость или обида, какова бы ни была глубина отчуждения, прикосновение, даже легкое или мимолетное, напоминало им об их долгой общности. Ладонь на шее – все нахлынуло снова. Положить голову на плечо – закипают гормоны, память любви. Временами преодолеть расстояние, протянуть руку было почти невозможно. Временами это было невозможно. Оба знали это чувство слишком хорошо, в тишине темной комнаты, глядя в один и тот же потолок: «Если б я мог разжать пальцы, то и пальцы моего сердца могли бы разжаться. Но я не могу. Я хочу дотянуться до тебя и хочу, чтобы ты дотянулась до меня. Но не могу».