Пристав Дерябин. Пушки выдвигают - Сергей Сергеев-Ценский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Хорошо говоришь, – сказал Кашнев.
– То-то… Как же он смел мне сказать: палач?
И, говоря это, Дерябин вскочил вдруг и закричал, поводя налитыми кровью глазами (глаза были влажные, и показалось Кашневу, точно красные слезы в них стояли).
– Да он знает, что такое палач! Ах, корноухий! Самое подлое слово, какое в человеческом языке есть, – каналья он!.. Ведь я по нем, по его дверям залп мог бы дать, а я на рожон полез, сам полез, чтобы он жив был, – стало быть, я не палач!.. Я!.. Я когда становым был, – мужицкие самовары за недоимки продавал, – да, продавал – овец, коров, самовары… Я с мошенников взятки беру – да, беру взятки – с воров, с мошенников!.. Да ведь всех воров и мошенников судить, – их у нас не пересудишь: вор на воре, мошенник на мошеннике… Все – воры! Всякий – вор! Честным у нас еще никто не умер, – чуда такого не было. Факт!.. Ты – честный? Ты пока еще так себе, молочко… Еще не жил; поживи-ка, – украдешь. За час до смерти, если случая не было, последнюю портянку у денщика украдешь, – так и знай! Так с портянкой в головах и помрешь, – факт, я вам говорю!
Засмеялся Кашнев. Смотрел на ярого пристава с дрожащими губами и раздувшимся носом и не мог удержаться, смеялся по-детски.
– Ты… что? – тихо спросил Дерябин.
Но Кашнев смеялся, как смеются школьники, когда им запретил уже это учитель: отвернулся как-то набок и фыркнул.
– Нет, ты что? Ты пьян? – сказал недоуменно Дерябин.
И опять, как в первый раз, когда увидел пристава, Кашнев ощутил как-то остро всего себя, свое молодое, тонкое двадцатитрехлетнее тело, свои, пожалуй, бледные теперь овальные щеки, чистые, красивые глаза, немного узкий лоб, мягкие темные волосы. А смеялся он как-то так, даже и объяснить не мог бы почему. Просто, казался смешным пристав, и даже не совсем ясен был он: то расширялся весь – и нос и губы, то вытягивался и слоился.
– Нет, откуда же пьян? – нетвердо спросил он Дерябина.
– Ты больше не пей, – сказал Дерябин и отодвинул от него рюмки.
Кашнев огляделся кругом, увидел опять стену, всю увешанную оружием; неугомонного белого попугая, который все качался и грыз спицы клетки; пасти окон, закрытых ставнями снаружи; фикус с обвисшими листьями.
– Нет, я не пьян, – сказал он громко, – мне только смешно показалось, как это я портянку солдатскую украду!..
И вдруг он вспомнил, что с ним случилось сегодня утром, и показалось ему, что вот сейчас он должен сказать это Дерябину, сказать, что не только не украл ничего солдатского, а даже…
– Ваня! – сказал он ласково, чуть восторженно, и лицо у него загорелось. – Вот ты сейчас до солдатской портянки дошел, а ты и не знаешь…
Он положил руку на плечо Дерябина, удобно широкое, как конское седло, посмотрел в его все еще подозрительные белесые глаза и, вспоминая то, что случилось, почувствовал неловкость.
– Ты, должно быть, страшно силен, а? – неожиданно для себя застенчиво спросил он.
Дерябин кашлянул глухо, как-то одним ртом, покосился на него и сказал хрипло:
– Так себе… Пять пудов выжимаю.
– Здорово! – качнул головою Кашнев.
– Да. Вот, – буркнул Дерябин. – А тебе стыдно! В твои годы я понятия никакого об усталости не имел… Факт! Тебе на войну если, – не бойся, ни одна пуля не заденет. Японская пуля тонка, а ты еще тоньше… В России жить, дяденька, – ка-кой закал нужен! Ты… ты это помни! Выдержку нужно иметь!.. В Англии полиции – уважение и почет, а у нас – «пала-чи!» Пять пудов выжимаю, а кто это видит?.. Вот видишь знак? – Дерябин проворно спустил рукав тужурки и показал белый длинный широкий шрам. – Мерзавец, вор один – ножом сапожным; кровищи сколько вышло; зажило, как на собаке… Друг! Да, чтобы быть русским человеком, колоссальное здоровье для этого надо иметь… Факт, я вам говорю!
VIВ двенадцать часов пристав поднялся и сказал:
– Погуляем… Я им вчера поднес дулю с перцем, этим новобранцам драным, теперь они уж вряд ли… Но все-таки… Культяпый!
И, должно быть, уже дремавший где-то Культяпый прибежал, маленький, седенький, жмурый, и привычно помогал Дерябину одеваться.
Хорошая была ночь: безветренная, месячная, теплая. Приятно было, что дома тихие и небольшие и что от дома к дому идут невысокие заборы, теперь какие-то резиново-упругие на вид. А кое-где попадались старые белые хаты под камышом, и хороши были на палевых стенах синевато-черные резкие тени от нависших крыш.
Все шли медленно: и Дерябин с Кашневым и солдаты сзади. Под ногами был сырой песок, и от нестройного шага многих ног земля чуть-чуть бунела. Пахло палыми листьями акаций, а деревья, голые, стояли сквозными рядами вдоль улицы, и тени от них были чернее, чем они сами.
Дерябин говорил вполголоса:
– Я им вчера показал, будут помнить!.. Сразу теперь не тот коленкор. Вчера мы их, как в капканы, мерзавцев, ловили… Ты, Митя, охоту любишь?
– Охотился когда-то… мало: местность была такая, что, кроме сорок, ничего.
– Вот я поохотился на своем веку, – гос-споди, спаси благочестивые! Люблю это дело. И вот на крупную рыбу тоже. Я ведь с Оки, сомятник! У нас сомы такие – гусей глотают. У меня, когда я еще мальчишкой, патрон был по рыбной ловле, Завьялов, чиновничек… пьянюга, старикашка Черномор, сухонький этакий, маленький, черный, как жучок, глазастый, а жена – высокая дылда, смирнейшего звания баба, так он ее – так не достанет – с табурета по щекам лупил, факт! Пойдем с ним на зорю в ночь, как начнет возле костра рассказывать, черт его дери! Чего с ним только не было!.. Теперь-то понимаю, что врал, а тогда как опишет!.. «Сомы, говорит, какие теперь сомы! В два пуда поймают, – ох, сомина велик! А вот мы раз, – я еще в уездном учился, – так поймали в омуте сома – шишнадцать пудов одни зебры!» Тамбовец был, а у них, тамбовцев, шишнадцать кругом… И как его везли четверней и как народ шарахался – живо описывал… И ведь я ему, Черномору, верил, черт его дери!..
Засмеялся Кашнев, и Дерябин захохотал насколько мог тихо.
– Сомы так на полпуда, они даже вкусные, если их жарить, – ты едал? А вот посмотри, – перебил себя Дерябин, направив руку куда-то над крышами домов, – или это у меня очки запотели, – видишь над трубами свет?
– Светится, – сказал, присмотревшись, Кашнев.
И не только над трубами: и над коньками, и на ребрах крыш, и на деревьях вдали колдовал лунный свет, все делал уверенно легким, убедительно призрачным. Должно быть, к утру готовился подняться туман, и потому так как-то особенно теперь все светилось.
Пристав шел легко. Форменная тонкая круглая шапка делала его, тучного, остроконечным, и у Кашнева появилась четкая строевая походка.
– Сам я – рязанец, – говорил Дерябин. – На Оку попал, – было мне лет десять тогда. Утро было и туман, а через Оку – на пароме нужно. Подъехали мы на тройке, – другого берега не видать. Ширина такая оказалась, – волосы поднялись. Море! Море я на картинках видел, и вот, значит, теперь Ока… море! Хожу по берегу колесом. Въехали на паром, честь честью… Не пойму ничего: куда едем, как едем… Спросил еще, сколько дней будем плыть? А мужичок такой один мне: «Минут десять, минут десять…» Шут-ник!.. Скрип-скрип, скрип-скрип, – взяли да и ткнулись в берег. Берег, все как следует: кусты и песок, и кулики свистят! Ревел я тогда: обидели мальчишку! Думал, море, вышел – туман… Стой, что это? Кричат или так?
Остановился пристав, и Кашнев, и солдаты.
Прислушались направо, налево, – нет, было тихо.
– То-то, родимые! Я знал, что уймутся, черт их дери! – сказал Дерябин, взяв под локоть Кашнева, и добавил: – Ну-ка, пойдем сюда, недалеко, – угостят нас вином бессарабским.
– Куда еще? Да и поздно, – остановился Кашнев. – А солдаты?
– Подождут. Эй, старший, – обернулся Дерябин. – Улицы обойти. Через час на этом месте, чтоб… Ма-арш!
Усиленно затопали и пропали за углом солдаты, а Дерябин перелез через какой-то полуразобранный тын, сильно захрустел раздавленным хворостом и скомандовал Кашневу:
– Гоп!
Потом пошли огородом, заросшим лопухами, потом были какие-то безлистые деревья, – кажется, груши, и около длинного, низкого, грязного – и луна не могла отмыть – дома остановились.
Дом спал. Наружные ставни были заперты болтами. Черепичная крыша с угла обилась, – чернели впадины.
Постучал в двери пристав, кашлянул во всю грудь.
В щели ставней мелькнули желтые полоски и тут же потухли, потом опять мелькнули кое-где и опять потухли.
– Отсырели у анафемы спички, – буркнул Дерябин.
Женский голос робко спросил за дверью:
– Кто это?
– Я! – крикнул в нос пристав.
Женский голос визгнул протяжно.
– Ну, завизжала! – Дерябин нагнулся к двери и недовольно проговорил отчетливо: – Мадам Пильмейстер, не пугайтесь, – это я, пристав.
– Нехорошо… Спали люди, а мы булгачим, – сказал было Кашнев, но тут же поспешно отворилась дверь, и женский голос был уже преувеличенно радостный, когда кричал кому-то внутри дома:
– Роза! Мотя! Не бойтесь, пожалуйста, – это сам наш господин пристав!.. Ведь я же знала, честное слово, знала, господин пристав, чтобы мне на свете не жить, знала, что вы придете!