Славная Мойка — священный Байкал - Михаил Глинка
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Папа ходил к дяде Сереже на завод, наверно, раза три в неделю — потому что дядя Сережа именно и работал на заказах папиного института, и вот однажды после уроков папа меня взял с собой на завод.
Мы приехали к проходной, и сначала было меня не пускали, а потом папа кому-то позвонил, и оттуда тоже позвонили, и из двери у проходной вышел громадный дядька с зеленым воротником, и долго на меня смотрел, словно соображал — украду я что-нибудь с завода или нет. Но карманы у меня на куртке были совсем маленькие, и это, наверное, его успокоило.
— Нехай идэ, — сказал дядька.
По двору завода ездили тележки и ползали грузовые машины без номеров — такие старые, что их, наверно, даже папа не мог помнить.
Я у него спросил.
— Да нет, — говорит, — я все же помню. Это ЗИС-5. Очень много сделавшая для страны машина.
А машина эта — будто из ящиков сделана — ни одного закругления — только колеса. Но ползают еще — тюки возят, коробки какие-то. Почетная старость — сильно не нагружают.
В комнате, где работал дядя Сережа, стояли всего два станка и было освещение дневными лампами. Может, это и был цех, только, по-моему, скорее зал. Дядя Сережа в белом халате сидел около станка и рассматривал чертеж. Нога на ногу, в зубах сигарета. Даже непонятно, кто из них ученый — папа или дядя Сережа.
— Ну, Сашка, вы и наворотили, — сказал дядя Сережа. — Третий день расхлебываем.
— Я тебе сейчас все объясню.
— Попытайся. Только учти сначала, что по восьмому классу точности такие поверхности еще никто не умел обрабатывать.
— А ты за что, интересно, орден получил? — спросил папа.
— Ты о деле говори, — сказал дядя Сережа.
Тут они сцепились над чертежами и потом пошли ругаться к каким-то инженерам, оттуда вернулись уже впятером и обо мне совсем забыли, а я рассматривал станок дяди Сережи, который был громадным, но блестел, как мамина швейная машинка. Инженеры кричали «эвольвента!», «парабола!», «вязкость материала не допускает!», а я все бродил по комнате-цеху. Одна стена его была полностью завешана зубчатыми дисками. И тоненькими, как бумага, и толстенными, и маленькими, и большими — зубцы у всех были кровожадные, с наклоном в одну сторону, и остро заточенные.
— Это набор фрез, — сказал мне дядя Сережа. — Круговые резцы для металла. Фре-за.
— Вот именно, — сказал папа. — И если один из лучших фрезеровщиков города отказывается…
— Странное ты животное, — сказал дядя Сережа. — Что значит «отказывается»? Если станок на это неспособен, что тут можно поделать? Руки-то станка не заменят?
— Да, — вздохнул папа. — Правда, кажется, я знаю одного человека, у которого есть такие руки…
И дядя Сережа вдруг стал очень серьезным и сказал:
— А что? Это мысль. Может, и верно с Тиграном посоветоваться?
— Кстати, есть повод, — сказал папа. — Он звал в воскресенье лить пули.
Тут я вспомнил, что дядя Тигран и дядя Сережа уже начинают готовить папу на Байкал, и мне страшно захотелось, чтобы он взял и меня. Но заговаривать об этом сейчас было не к месту. Вообще папа время от времени задавал мне всяческие воспитательные вопросы:
— Ты мужчина или девчонка плаксивая? По-мужски ты можешь себя вести?
Вот когда он в очередной раз это скажет, я ему и отвечу: «Воспитывай меня как мужчину, я мужчиной и буду». А он спросит: «Как это?» И тогда я ему скажу: «На Байкал-то не берешь за медведем». Тут дело и устроится, потому что папа у меня такой — если видит, что в чем-то неправ, то никогда не делает вид, что прав.
С Томашевской мы дня два не разговаривали, но в пятницу у нее на рисовании не оказалось резинки, она стала оглядываться поверху, словно меня не видит, и я положил резинку на край парты. Она ее сразу взяла и тогда меня увидела, и опять стала вглядываться. Хоть бы на уроках бросила свои привычки — я уже сразу пожалел, что дал ей резинку.
А потом подходит ко мне на перемене и говорит:
— Мить, пойдем в кино в воскресенье?
— Вдвоем, что ли?
— Нет, — говорит, — втроем, тетю Машу еще пригласим…
— Зачем тетю Машу?
— Ну и дурак ты, Беляков.
И убежала. А на следующей перемене снова подходит, словно ничего такого мне и не говорила.
— Пойдешь или нет? — спрашивает.
— Я ж дурак.
А она уперлась своими глазами в меня и расческу вынимает. Я молчу.
— Ну? — говорит. — Так как?
— Я ж дурак.
— А я это и без тебя вижу!
Так я и не знал — идем мы или нет, но в субботу папа мне сказал, что если я хочу, то могу с ним в воскресенье идти лить пули к дяде Тиграну.
— Мог бы и не спрашивать, — сказала мама.
— А вдруг у Митьки дела поинтересней есть. Как, Мить?
— Из свинца будем лить? — спросил я. О Томашевской я сразу забыл. Да я ей и не обещал ничего.
— Из свинца, — сказал папа.
— Нет у меня других дел, — сказал я.
Страшно люблю плавить свинец. Он становится как ртуть и пищит, если его лить на мокрую доску. И мне еще нужно было просверлить несколько дырочек на железине, чтобы ее приспособить к конструктору — там у одной машины крыша должна быть, — и мы с Андреем решили сделать ее из жести. Можно, конечно, гвоздем было дырки пробить, но лучше уж сверлить — аккуратненькие чтобы были.
А дядя Тигран вообще-то довольно удивительный был человек. Он все мог сделать. Ну, скажем, наручные часы. Там ведь тьма всяких колесиков и бриллиантиков, и все подогнано друг к дружке по-комариному. Если папе поручили бы одну только стрелку для таких часов изготовить, то он бы десять лет бился, но никогда бы ему ее не сделать. Или кривая стрелка бы получилась, или позолота на ней бы неровная была, или вообще бы он плюнул и сказал: «Да не могу я ее сделать, что вы ко мне пристали — я другими вещами занимаюсь!» А к дяде Тиграну все наши знакомые женщины несли украшения чинить — он и у мамы нашей ее колечки и подпаивал, и укорачивал, и расширял. Дядя Сергей хоть и шпынял все время дядю Тиграна по мелочам, но если речь заходила о металле, дядю Тиграна слушал. У нас никто из знакомых, кроме дяди Тиграна, не умел ни золото паять, ни сталь отшлифовывать, ни камни резать.
А сделать сталь черной или синей — так это вообще дяде Тиграну раз плюнуть. У него дома такой стол громадный был — в полкомнаты, и в первом верхнем ящике коллекция градусников: от метрового, как на старых вокзалах, до малюсенького, вроде спички. Да… так вот, если бы дядя Тигран захотел — ну, необходимость такая возникла, то он бы сам, без всякой чужой помощи мог, например, часы сделать. И рассчитал бы все, и выточил, и даже еще что-нибудь новое наверняка придумал у них внутри, чтобы были долговечнее или там поточнее. Такой уж у него глаз был. Дядя Сергей его обычно по плечу хлопал и говорил:
— Ты, Тигран, коммерческую цену имеешь, тебя можно на валюту продавать. В тебе некоторые механизмы работают, самому тебе неизвестные…
— Какие механизмы? — возмущался дядя Тигран. — Просто я люблю всякое железо…
— Железо он любит! — говорил дядя Сергей. — Ты ж ничего о себе не знаешь. Это инстинкты. Ты продукт ста поколений чеканщиков. Ты — темный человек, но ценный. Тебя можно продать на валюту.
— Вот возьму и обижусь, — говорил дядя Тигран.
— Ты? Обидишься? У тебя такого инстинкта нет. С тобой, напротив, надо пожестче обращаться, чтобы ты получше работал.
Утро
Каждое утро, когда мы завтракали, по радио передавали сводку погоды, мама кричала нам: «Замолчите!» — и хватала карандаш. Особенно она почему-то волновалась, когда записывала погоду в других городах. У нас на кухне всюду валялись бумажки, на которых были написаны названия городов и цифры, и папа в них старательно вписывал: «ртуть поднимается» или «высота волны». Мама особенно сердилась на «высоту волны», хотя об этой высоте и вправду сообщали каждое утро. Вот и сейчас тоже объявили:
— Ветер западный, слабый до умеренного, высота волны в Финском заливе…
— Пиши, Митька! — сказал папа.
— Ничего смешного нет, — сказала мама, — самый что ни на есть естественный интерес. А вот ты, Митя, спроси у папы, для чего у него когда-то на велосипеде был спидометр?
Я понял, что мне надо из кухни смываться, хотя это несерьезно у них, вроде зарядки…
Когда мы вышли с папой из дому, было уже часов одиннадцать, и хотя все люди были в зимних воротниках и на Мойке еще держался протоптанный тропинками лед — все равно в воздухе уже была весна. Из-под крыш чирикали воробьи, дом с медальонами, напротив, через Мойку, стоял совсем-совсем голубой. Зимой он, конечно, тоже был голубым, но зимой его как-то не замечаешь, а сейчас он стал под цвет небу. Около дома с медальонами две девчонки на асфальте расчерчивали мелом классики, а Томашевская стояла к ним боком и делала вид, что в нашу сторону не смотрит.