Я — посланник - Маркус Зузак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Водитель такси.
В своей хибарке я живу не один. У меня есть сосед. Зовут его Швейцар, ему семнадцать. Обычно он сидит у открытой двери перед сеткой от мух, и бьющее солнце золотит его черную шкуру. Это старый пес с умными, добрыми глазами. Еще Швейцар умеет улыбаться. Имя он получил как раз за то, что со щенячьего возраста повадился сидеть у входной двери. Из родительского дома я перевез его к себе — и Швейцар все так же любит залечь у порога. Ему тепло и приятно, а что проход перегорожен, так это его не беспокоит. На самом деле он вечно лежит поперек дороги, потому что уже старый и еле ходит. Швейцар — помесь ротвейлера и немецкой овчарки, и очень-очень вонючий. Не знаю, почему от него так несет; чем только я его не мыл. Видимо, поэтому ко мне мало кто ходит. Только близкие друзья, с которыми я играю в карты, выдерживают эту газовую атаку. Остальные теряются и сбегают, едва почуяв мою собачку. По правде говоря, ее вонища слезы из глаз вышибает. Как только я не пытался избавиться от смрада. Даже убеждал Швейцара пользоваться шариковым дезодорантом, самым лучшим. Я ему под мышками натирал, то есть под лапами, несколько раз на дню — бесполезно. А однажды не выдержал и забрызгал с ног до головы спреем, о котором в рекламе по телику говорят, что он избавляет от неприятного запаха на двадцать четыре часа. Швейцар после этого смердел страшнее прежнего — ровно двадцать четыре часа, прямо как в рекламе.
Вообще, это пес моего отца. Но отец умер полгода назад, и мать тут же спихнула Швейцара на меня. Почему-то он с завидным упорством справлял нужду исключительно под бельевой веревкой на заднем дворе.
— Целый газон в его распоряжении! — говорила мама. — И где усаживается эта чертова псина? Прямо под бельем!
Я переехал и забрал Швейцара с собой.
Так мы с ним и живем.
Я в доме.
А он у двери.
Он счастлив.
И мне тоже приятно.
Он счастлив, — никто не мешает греться на солнышке у порога. Лучи пробиваются сквозь сетку, а он знай себе спит. Когда я закрываю на ночь дверь, он немного откатывается в сторону. И спит дальше. А я смотрю на него и понимаю, что люблю эту псину. До слез люблю. Но вонища от нее идет страшная, это правда.
Честно говоря, я думаю, что Швейцар скоро умрет. К этой мысли можно привыкнуть: в конце концов, семнадцать лет — серьезный возраст для собаки. А вот как я отреагирую — не знаю. Наверное, Швейцар заснет и не проснется. Выскользнет из своего тела бесшумно и незаметно. А я встану на колени, уткнусь носом в вонючую теплую шкуру и расплачусь. Я буду плакать и плакать, ожидая — а вдруг проснется. Но он не проснется. Тогда я его похороню. Вынесу наружу, чувствуя, как остывает тело, и наблюдая, как горизонт на заднем дворе падает вниз. Впрочем, сейчас со Швейцаром все нормально. Я вижу, что поднимается и опадает его бок, он дышит. Просто воняет как покойник.
Еще у меня есть телевизор, который не всегда показывает, телефон, который почти никогда не звонит, и холодильник, который гудит как самолет.
На телевизоре стоит семейная фотография. Снимок сделан много лет назад.
Телевизор я почти не включаю, зато время от времени посматриваю на фотографию. Снимок приличный, правда запыленный. Время идет, что же вы хотите. На фото мать, отец, две сестры, я и младший брат. Кто-то улыбается, кто-то нет. Мне это нравится.
Итак, моя семья. Мама — из тех женщин, которых не так-то просто обидеть, потому что они сами кого хочешь обидят. И словом, и топором. Кстати, о словах. Мама выражается не то чтобы очень цензурно. Впрочем, я еще успею об этом рассказать.
Теперь об отце. Он, как я уже говорил, умер. Полгода назад. Папа был тихим добрым пьяницей. Очень одиноким, хотя жил с нами. Я мог бы сказать, что отец запил из-за характера матери, не выдержал… Но на самом деле не могу найти ему оправданий. Они есть, но сам я в них не верю. Отец занимался доставкой мебели. Его нашли мертвым внутри фургона. Он сидел в старом шезлонге — спокойный и расслабленный. Полная машина мебели, а он даже не начал разгружаться, бездельник. Так все подумали. А у него просто отказала печень.
А вот мой младший брат Томми все в жизни делает как надо. Ну или почти все. Мы с ним погодки. Томми, кстати, учится в университете.
Сестер зовут Ли и Кэтрин.
Когда выяснилось, что Кэтрин беременна, — а ей было всего семнадцать, — я расплакался. Ну, чего вы хотите от двенадцатилетнего пацана. Вскоре Кэтрин уехала. Нет, ее не выгнали, ничего такого. Просто вышла замуж и переселилась. Такое в то время случалось нечасто.
А через год уехала Ли. Но с ней никаких проблем не было.
Во всяком случае, уехала она не из-за беременности.
И только я остался жить в нашем пригороде. Другие переехали в город и хорошо устроились. Особенно неплохо дела идут у Томми. Он скоро получит диплом и станет юристом. Я желаю ему удачи. Нет, кроме шуток, правда.
Рядом с семейным снимком на телевизоре стоит другая фотография. На ней запечатлены Одри, Марв, Ричи и я. В прошлое Рождество мы поставили фотоаппарат Одри на таймер, отбежали, обнялись — и вуаля, памятное фото. У Марва во рту сигара, Ричи улыбается уголком рта, Одри хохочет. А я стою и таращусь на карты у себя в руке, пытаясь понять, чем провинился перед Санта-Клаусом, ибо хуже расклада, чем в то Рождество, у меня не случалось.
Что еще?
Я готовлю себе еду.
А потом ее ем.
Запускаю стиральную машину.
Глажу, но редко.
Живу прошлым и верю, что Синди Кроуфорд все еще супермодель.
Вот такая у меня жизнь.
Вдобавок у меня темные волосы, легкий загар и карие глаза. С мускулатурой в общем-то все как у всех. Правда, сутулюсь. Руки держу в карманах. Ботинки разваливаются, но я их не выбрасываю, — нравятся они мне. Я их холю и лелею.
Еще часто гуляю. Иногда бреду к реке — она протекает через весь пригород. Или отправляюсь на кладбище «увидеться» с отцом. Швейцар плетется следом, если не спит дома, конечно.
Больше всего я люблю слоняться вот так: руки в карманах, Швейцар идет с одной стороны, а с другой — ну, это я уже фантазирую — Одри.
В своих мечтах я всегда вижу нас троих со спины.
Мы идем по улице. Закат угасает, становится темно.
Одри.
Швейцар.
Я.
Я держу Одри за руку.
В общем, потрясающих песен, как Боб Дилан, я не пишу, сюрреалистических картин не рисую, да и революцию поднять у меня не получится, даже если захочется, — а все почему? Потому что, ко всему прочему, я еще и фитнесом не занимаюсь, и здоровый образ жизни не веду. Хотя меня нельзя назвать толстым — скорее худым, даже тощим. Просто я слабый. Слабый. Во всех смыслах.
Но у меня есть счастливые моменты в жизни. Когда мы играем в карты, к примеру. Или я кого-то высадил и еду обратно из центра или даже из северных районов. Боковое стекло опущено, ветер перебирает волосы, а я просто качу вперед, к горизонту, и улыбаюсь.
А потом въезжаю в наш пригород и паркуюсь на стоянке «Свободного такси».
Иногда я ненавижу звук захлопывающейся двери.
О том, что люблю Одри до безумия, я уже говорил.
А ведь Одри переспала со многими мужчинами. Но не со мной. Со мной — ни разу. Она всегда говорила, что слишком меня для этого любит и все такое. Ну а я, честно говоря, ни разу не пытался добиться от нее, ну, этого. Чтобы Одри стояла передо мной вся голая и дрожала. Мне очень страшно. Я же говорил: с сексом у меня совсем фигово. Была одна девушка, нет, даже две. И обе, прямо скажем, остались не в восторге от моих умений и навыков. Одна сказала, что я нескладеха. А другая так и вовсе начинала хохотать, стоило мне приступить ко всяким там ласкам. Короче, энтузиазма мне это не прибавило, и она меня вскоре бросила.
В принципе я считаю, что секс должен быть как школьная математика.
Ведь плохо соображать в математике — это нормально. Многие даже гордо заявляют об этом. Обычное дело вот так сказать: «Слушай, да, естествознание там или английский — еще ничего, а вот, блин, математика — это просто атас, я ни в зуб ногой». А все в ответ смеются и говорят: «Да, блин, это ты правильно сказал. Логарифмы там всякие. Блин, я в этом тоже жестко туплю».
Согласитесь, это правда.
Вот и про секс нужно говорить точно так же!
Нужно, чтобы любой мог гордо сказать: «Блин, оргазм? Да я вообще не знаю, что это такое. Остальное все нормально, но вот насчет этого я вообще ни в зуб ногой».
Однако же никто так не говорит почему-то.
Но почему?
А потому что нельзя.
В особенности мужчинам.
Мы, мужчины, считаем, что обязательно, просто обязательно должны быть секс-гигантами. Так вот, официально заявляю, что я — не он. Более того, как честный человек скажу, что и целуюсь совсем неважно. Одна девушка взялась обучить меня поцелуйному делу, но потом сдалась и плюнула. Все эти мудреные движения языком даются мне нелегко. И что теперь, убиться, что ли?