Плоды воспитания - Анатолий Алексин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я снова объявил ему «шах». Но «мат», как всегда, оказался недостижимым.
— Два первых твоих обвинения столь нелепы, что опровергать их считаю ниже человеческого достоинства. Если ты не видишь, как я отношусь к маме (которая достойна безграничной любви!) и к тебе (который такой любви недостоин!), значит, ты лишен всякой способности чувствовать и чужие чувства воспринимать! — Я утвердился в своей догадке, что по-настоящему его беспокоило только «в-третьих». — Откуда ты взял... по поводу этого телефона? Я же, еще раз напомню, разговаривал в коридоре.
Отчим, похоже, попытался на цыпочках, потихоньку оправдываться.
— Догадался по тону, по интонациям.
— Совсем забыл, что ты у нас еще и психолог.
— Вы же догадались по «телефонному тону» о моем отношении к Нонне. А я догадался о ваших отношениях...
— Об отношениях?! Это каким же образом... Поделись! Повтори хоть одну мою фразу, которая бы свидетельствовала...
— В том-то и дело, что фраз никаких не было. И никакие важные проблемы не обсуждались. Вы произносили только «да», «нет», «почему». И ни разу не обозначили род... того, с кем беседовали, — ни женский, ни мужской, ни средний. В результате я...
— Скажите, какой знаток! Какой умудренный опытом! Не зря ставишь горчичники своим одноклассницам... У кого ты учишься всему этому? Этой обывательской мелочности! Какая разница, где я курю? И кстати, курил я из-за тебя: переживал, у меня — онколога! — руки дрожали. — Он опять закурил. — Так у кого же ты выучился этой обывательской манере подслушивать и подглядывать, доносить... ябедничать? «По тону, по интонациям», «высокие и стройные»... И у кого ты перенял все остальное?
Он говорил уже совсем тихо — тем явственней была его раздраженность. Пенсне то садилось на переносицу, то покидало ее. Внезапно, что-то придумав, сообразив, он почти прильнул, прижался ко мне:
— Ты чудовищно заблуждаешься! И цинично... Но ради мира в доме я иду на уступки и согласен тебя простить... Однако и ты должен выполнить мою тайную просьбу.
— У вас ко мне...
— Соври еще раз! Ради мамы... Скажи, что не расслышал, ошибся. Или что обманул ее специально, нарочно, дабы свести со мной счеты (неизвестно за что!). Нет, помягче: что хотел мне досадить. Пусть она совсем успокоится. Пусть у нее не останется ни малейших подозрений. Давай заключим мужской договор... А я готов выполнять твои тайные просьбы. И отменить все свои домашние «операции». — Вроде бы мне предлагалась взятка. Он уже не был похож на воителя и онколога-спасителя, но произнес: — Я могу пригласить вас с Нонной в свой Онкологический центр... Путешествие в ад тоже не бесполезно. Активней будете искать и гораздо выше ценить радости жизни. — Я подумал, что сам он ищет радости жизни и ценит их гораздо больше, чем хотелось бы маме. — А по ходу экскурсии я стану, как говорится, «делать тебе набойки»: поднимать твой авторитет, восхвалять твои мужские достоинства, которых пока что не наблюдаю. Это очень на твою Нонну — как на женщину — подействует. Поверь, в этом я разбираюсь.
Я знал, что он «разбирается». Отчим причислил меня к мужчинам, а Нонну — к женщинам. Обещал возвысить меня в ее глазах...
И я соврал. Якобы во имя мамы. А если по правде... Чего бы только я не сделал во имя Нонны!
С этого началось... Между ним и мною возник какой-то подпольный союз. Вскоре он зазвал меня прогуляться, отчего мама пришла в восторг: она жаждала нашего взаимопонимания. Но понимания ситуации у нее самой не было.
— Раз уж мы, любовь моя, заключили мужской договор, выполни еще одну мою просьбу. А я удовлетворю твои преждевременные интересы. — На свежем воздухе Михмат завел не свежую, а давнюю, залежалую тему: — Не называй меня, пожалуйста, на «вы». Очень прошу... Это производит на моих коллег и моих пациентов неблагоприятное впечатление. — Коллеги его весьма изредка приходили к нам в гости, но пациенты, которых он принимал регулярно и дома (что называется, частным образом), были для него куда ценнее гостей. Среди них попадались «стройные и высокие», которых он, мне казалось, обследовал профилактически. Маме этого не казалось. — По рукам? Взаимное «ты»! И еще, если можно, не называй меня отчимом. Это тоже странно звучит: «Мой отчим уехал в командировку», «Мой отчим просил вам передать...». Что за семья? А я для тебя... — Чудилось, мы состояли в заговоре. — Ты видел мою «подарковую коллекцию»?
Видеть ее я не мог: коллекция размещалась в кладовке, ключ от которой отчим носил с собой. «Частные пациенты» не только выплачивали Михмату гонорар по договоренности, но и преподносили ему подарки по вдохновению. Особенно те, у коих он ничего опасного не обнаруживал и которые поэтому были раздираемы благодарностью. Частенько, как он рассказывал, ему, мужчине, дарили духи. Предполагалось, что это для мамы. Но мама косметикой и духами принципиально не пользовалась: она и тут предпочитала природную естественность.
«Подарковой» коллекция называлась и потому, что находилась под аркой, которая непонятно зачем сверху украшала собой кладовку. Тот бесцельный изгиб потолка, как и безупречная звукопроницаемость стен, была индивидуальностью квартир нашего дома.
— Ты ведь в эту свою Нонну влюблен, — продолжал Михмат сопровождать нашу прогулку проникновенностью. — Теперь ты уже не спрашиваешь у нее о домашних заданиях и вообще изъясняешься не фразами, а зашифрованными словами и междометиями... которые так напрасно насторожили тебя, когда ими — исключительно по причине усталости! — изъяснялся я. Значит, дело у тебя, сын мой, пошло на лад. Однако учти, любовь моя, женщины предпочитают мужчин, которые что-то собой представляют. Ты — не поэт и не хирург-онколог, но тем не менее можешь свалить наповал свою Нонну одним флаконом редких французских духов из моей «подарковой коллекции». Свалить не в буквальном смысле... И запомни: женщины ценят парфюмерное внимание не меньше, чем подвиги. Они плохо отличают важное от третьестепенного. — Он собирался меня воспитывать, а сам просвещал. — Шансы твои, по всему видно, укрепляются. Ну а с моей помощью... Слышал арию индийского гостя из оперы «Садко»? «Не счесть алмазов в каменных пещерах, не счесть жемчужин в море полуденном...» Не счесть соблазнов и в моей кладовке. Для твоей Нонны... или для твоей Кати, или для твоей Мани... Все еще только начинается!
Он ухмыльнулся в свою распушенную бороду: мол, мы-то с тобой понимаем друг друга! Хоть я был в этой сфере новичком-несмышленышем, а он не только практиком с многолетним стажем, но и мыслителем-теоретиком. «Бедная моя мама!» — следовало мне огорчиться. Но выгодно было подумать иное: «Повезло маме: быть женою такого знатока женских душ!» Раньше я ни за что не позволил бы себе так подумать.
Михмат привык быть холостяком — и в чем-то привычке этой не изменял. Но изменял маме... как подозревал я. Хотя убеждаться в этом мне было уже невыгодно.
«Я тоже очень скучаю!» — донесся до меня как-то голос Михмата из коридора. Я, специалист по интонациям, мог бы догадаться, что на другом конце провода, как и тогда, находилась женщина. Но догадываться мне тоже было невыгодно. В таких ситуациях одна-единственная фраза все проясняет, но для меня ясности не возникло. «Выгодно», «невыгодно»... Прежде эти понятия не отягощали меня. А тут я принялся уговаривать себя, что ничего такого не происходит, что моя сыновья мнительность понятна, даже благородна, однако не обоснованна. И что расстраивать маму своими ревнивыми подозрениями я не имею права. Людям свойственно красиво объяснять некрасивые деяния в любом возрасте. Желание «наповал свалить» Нонну оказалось мощнее сыновнего долга.
Я принял очередные взятки от своего отчима, которого стал звать своим отцом.
«У кого ты всему этому выучился?!» — восклицал еще недавно Михмат.
Я мог бы ответить, что у него. Но и у остальных воспитателей я тоже многое перенял.
И вот я вырос: плод воспитания. А ныне к этому плоду припадают уже мои дети. Такова жизнь.
* * *На моем столе нет фотографии отца, потому что его, по сути, не было в моей жизни. Мама любила его — и он остался на стенах ее, не тронутой мною, комнаты. Нет у меня и фотографии отчима, который присутствовал в моей жизни, но лучше бы в ней отсутствовал. В центре письменного стола — фотография мамы в скромной, как сама она, рамке. Та застенчивость опирается для уверенности о бронзовую ножку старинной настольной лампы.
«У врачей, как правило, невнятные почерки, — говорила она. — Привыкли торопливо, на ходу выписывать рецепты и заполнять истории чужих болезней: за дверью ждут, томятся другие пациенты». Но слова, пересекающие наискось сиреневую мамину блузку на той фотографии, убежденно отчетливы: «Любящему и верному сыну — от верной и любящей мамы».
Мы оба с ней были любящими. А она к тому же была и верной.