Борьба за индивидуальность - Николай Михайловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ввиду подобных фактов, число которых растет с каждым днем, мыслящим человеком может овладеть самое серьезное недоумение, Глас народа – глас Божий, говорит пословица. Если и в массах, и в интеллигенции замечается известное тяготение к прошлому, так какой уж тут Альфонс и какой Карлос могут нас интересовать? Даже католическая реакция, как и реакция прусская, ничтожны перед этой невидной, нешумной, но тем более поразительной реакцией.
Я и не я – такова формула мира, выставленная немецкой метафизикой. На одной чашке весов я, такой-то, а на другой – все остальное, – т. е. и дом моего соседа, и жена его, и вол его, и осел его, и агония умирающего, и первый писк младенца, и желтая выжженая скатерть Сахары, и глубь океана, и вершины Альп, и бесконечные миры планет со всем, что на них живет, мыслит, чувствует, Более дерзкая идея никогда не высказывалась человеческим языком, да ничего более дерзкого и придумать нельзя. Забытый ныне Макс Штирнер в своем наделавшем гвалта: Der Einzige und sein Eingenthum в принципе только сделал большую книгу из короткой формулы я и не я. И все теоретики эгоизма не сказали больше этого. Как ни дерзка, однако, эта формула, она вполне соответствует природе человека, как и всякого индивидуализированного существа вообще. Каждым своим шагом, каждым дыханием человек выделяет свое я из необъятного Не-я противопоставляет себя ему и располагает все не я в чисто эгоистической перспективе, т. е. группирует его, применяясь к своим личным страданиям и наслаждениям. Это до такой степени очевидно, несмотря на все грошевые рассуждения грошевых моралистов, что человек мыслящий и не лицемер не потребует от нас доказательств. С лицемерами нам разговаривать нечего, а людям недодумавшимся рекомендуем порыться в книжках, в которых означенная мысль давно развита подробно, а иногда даже слишком подробно. Противоречия с тем, что было говорено выше, здесь нет, потому что нет никакого основания предполагать, что эгоизм выражается не иначе как в форме желания содрать с соседа как можно больше и дать ему в обмен как можно меньше. Человек, как и всякое живое существо, всегда стремился, стремится и будет стремиться к счастью, искать наслаждения, ощущений приятных и бежать страдания. Это – факт, до такой степени основной, связанный с самым: фактом бытия, что Бэн (Дух и тело) имел полное право назвать ' следующее положение законом самосохранения: Состояние удовольствия соединяется с усилением, состояние страдания – с ослаблением некоторых или всех жизненных отправлений. Но само собою разумеется, что общий и элементарный принцип стремления к личному счастью может в частных случаях усложняться почти до неузнаваемости. Усложнения эти бывают двоякого рода. Или человек, гоняясь за наслаждением, попадает на ложную дорогу и страдает по ошибке. Или он страдает сознательно, в видах получения некоторого, особенно для него ценного наслаждения. Муцию Сцеволе было, конечно, больно, когда он жег свою руку, он страдал, но страдание это он перенес не ради него самого, а ради наслаждения, даваемого сознанием исполненного долга. Из этого следует только то, что стремление к личному счастью, эгоизм, способны принимать крайне разнообразные формы, которые следует различать и классифицировать. И если читатель отрешится от привычного отвращения к эгоизму, вызванного низкими формами, в которых он часто проявляется, то увидит, что немецкая формула я и не я заключает в себе нечто величавое и смелое, хотя, конечно, я не буду стоять за то развитие этой формулы, которое представили немецкие метафизики. Да ни у одного из них не хватило смелости и правдивости осветить с точки зрения своей основной идеи темные переулки и закоулки лабиринта общественной жизни. Вызывая с первого же шага на бой всю вселенную, они на втором шаге готовы были примириться с ничтожеством. Они были блудливы, как кошка, и трусливы, как заяц. В истории нравственных теорий вообще бросается в глаза какая-то странная смесь крайней смелости мысли с трусостью. Возьмем недавний пример. Известный позитивист Литтрэ представил года три тому назад теорию происхождения нравственности. Он полагает именно, что все наши эгоистические чувства имеют свой корень в потребности питания, как в инстинкте поддержания личной жизни, а чувства и побуждения альтруистические (термин Конта) – в инстинкте поддержания жизни целого вида, в потребности размножения. Эти два инстинкта, постепенно развиваясь, образовали всю сложную сеть наших нравственных понятий. Эта мысль в основании своем не новая. И все, кто ее высказывал, упорно старались не только отличить эгоизм и альтруизм в их теперешнем состоянии, а дать им непременно различное происхождение. Без сомнения, задняя мысль, всегда подсказывавшая такое решение вопроса, состоит в предубеждении против эгоизма, ради его грязных форм. Кажется унизительным связать эгоизм с нравственностью даже в их отдаленном источнике. А между тем если уж решиться идти так далеко в глубь истории, как пошел Литтрэ, так почему не признать и половой инстинкт просто одной из форм инстинкта поддержания личной жизни. Для первобытного человека, а тем более для низших форм животной жизни, удовлетворен ние аппетита и полового инстинкта имеют совершенно одинаковое значение.
Замечено, что теоретики эгоизма бывают часто на практике людьми крайне добрыми, исполненными самоотвержения и всякого доброжелательства к людям. Это относится в особенности ко многим знаменитым деятелям конца прошлого столетия. Так, Морелли, например, говорил, что собственник имеет полное право запереть дверь своего дома перед носом зябнущего и промокшего человека. Сам Морелли никогда бы так не поступил. Он только в принципе отстаивал неприкосновенность и верховные права своего я чтобы на практике добровольно, исключительно по свободному решению того же я распахнуть настежь дверь своего дома перед обездоленным. Всякий должен признать, что это положение имеет свое достоинство и свою прелесть. Тем именно и обаятельно было влияние великих умов конца прошлого столетия, что они более или менее решительно сбрасывали с личности всякие умственные и нравственные кандалы. Отчасти этим же объясняется и обаяние немецкой метафизики. Недаром Фихте праздновал, как день духовного рождения своего сына, тот день, когда он впервые назвал себя местоимением первого лица – я.
И от всех драгоценных сторон сознания личной свободы ход истории предлагает нам отказаться, если справедливо предположение, что и массы, и интеллигенция в Европе тяготеют к прошлому – к цеховой системе и поземельной общине. Член английского союза плотников уже и теперь не смеет работать быстрее других, хотя бы был гораздо сильнее и искуснее их; он не смеет, хотя бы умирал с голоду, взяться за работу, если союз решил произвести стачку; он связан и многими другими стеснениями. Русский мужик великоросс должен в известный срок пустить свой участок в жеребий и не смеет продать его, хотя бы он составлял для владельца только тяжелое бремя. Неужели – это будущность Европы, в которой пролилось так много крови за свободу, в которой с идеей свободы сжились так давно и так прочно? Есть над чем призадуматься.
Однако черт не так страшен, как его малюют. О том, что английские рабочие союзы должны будут изменить многие пункты своих уставов или погибнуть, а также о том, что русская община может также изменяться и развиваться, мы теперь говорить не будем, а обратим внимание читателя на следующие любопытные и запутанные обстоятельства. Если, как говорят старые экономисты, манчестерцы, свободное движение личных интересов, ничем не связанных, ведет к наилучшим результатам, а тем более если в действиях своих люди руководствуются исключительно личным интересом, то как объяснить возникновение различных организаций, которыми рабочие добровольно стесняют свою личную свободу? И заметьте, что чем свободнее страна, тем подобные организации в ней распространеннее и энергичнее. Отчасти это объясняется, разумеется, тем, что они в Англии, например, встречают для своего возникновения и развития меньше стеснений, чем на континенте. Но вместе с тем должно признать, что сама промышленная свобода несет с собой какой-то яд, побуждающий людей хвататься за противоядие. Во всяком случае, личный интерес побуждает рабочих в известной, часто очень и очень большой мере отказываться от личной свободы. Этот-то неожиданный и парадоксальный результат свободного промышленного прогресса главным образом и побудил экономистов к пересмотру своих догматов. К сожалению, однако, при этом пересмотре происходит один очень важный недосмотр. Почти вся разномастная группа, подведенная нами под рубрику этического направления, весьма горячо обличает индивидуализм и атомизм классической школы, т. е. Смита, Рикардо, Мальтуса и их эпигонов, нынешних манчестерцев. Под индивидуализмом (слово, пущенное в ход Луи Бланом) или атомизмом здесь разумеется стремление основать науку на потребностях личностей, индивидов, отдельных атомов общества, а не самого общества, рассматриваемого как самостоятельное целое. Попрекая этим старых экономистов, представители этического направления делают огромную ошибку. Старые экономисты действительно всегда много говорили и говорят о свободе личности, о личном интересе, ТАК что на первый взгляд в самом деле может показаться, что интересы общества, как некоторой высшей единицы, личности юридической, для них не существуют. В действительности, однако, отношения их к личности и обществу совсем не таковы. Они отрицали и отрицают государство как регулятор экономических отношений, отрицают в том же смысле и такие общественные единицы, как цех И община. Это для них фантомы, Spuck, как говорил Макс Штирнер. Но из этого не следует, чтобы у них не было своего фантома. Он есть, и личность приносится ему в жертву. Спенсер в своей Социальной статике очень удачно называет этот фантом (которому он и сам приносит обильные жертвы) системой наибольшего производства. Контуры и границы этой общественной единицы далеко не так определенны, как контуры и границы, например, семьи или государства; узы, связывающие ее членов, далеко не так явно насильственны, как в некоторых других формах общественности. Но тем не менее узы эти существуют, и разорвать их часто бывает труднее, чем какие бы то ни было другие. В Записках профана были приведены два очень характерных в этом отношении факта из русской жизни. Либеральный и гуманный Мордвинов отстаивал крепостное право единственно потому, что перед его умственным оком носилась система наибольшего производства, а нормальных для этой системы, т. е. свойственных ей уз налицо еще не было. Их нет на Руси в достаточном размере и до сих пор, а каковы они должны быть – это видно из откровенного показания одного свидетеля в комиссии для исследования нынешнего положения сельского хозяйства. Свидетель этот прямо утверждал, что горе наше не столько в пьянстве крестьян, их невежестве и проч., сколько в том, что они имеют собственные хозяйства: – Необходимо прежде всего, чтобы у них не было собственных хозяйств, только тогда из них выйдут надежные, постоянные, дорожащие своим местом рабочие, вместе с чем возрастет и сельская производительность в России. Справедливы или не справедливы виды на увеличение производительных сил России путем обезземеленья крестьян, характер приведенного предложения вполне ясен: в видах системы наибольшего производства изыскиваются узы, достаточно прочные для того, чтобы свободная личность крестьянина не могла из них выбиться; средство очень простое: лишение крестьянина собственности и поставление его в такие экономические условия, где его – личный интерес отодвинут на задний план. Спрашивается: при чем тут индивидуализм? Тут топчется именно личность, индивид; личная свобода, личный интерес, личное счастье кладутся в виде жертвоприношения на алтарь правильно или неправильно понятой системы наибольшего производства. А между тем приведенное предложение вполне соответствует духу старой политической экономии, и если, в нем резче выступает реальная подкладка рассуждений о свободе, то только благодаря обстоятельствам времени и места, благодаря именно тому, что у нас система наибольшего производства еще только водворяется. Однако и в европейской экономической литературе могут быть найдены предложения и положения, даже еще более откровенные. Я напомню только мнения Тоунзенда об английском законе о бедных и Гарнье – о народном образовании. Первый полагал, что закон о бедных стремится разрушить гармонию и красоту, симметрию и порядок Богом и природой установленной системы. Гарнье ратовал против народного образования, которое грозит уничтожить всю нашу общественную систему. Как все другие виды разделение труда, разделение между трудом физическим и умственным становится резче по мере обогащения общества: подобно всякому другому, это разделение труда есть результат прошедших успехов и причина будущих. Очевидно, что этих людей нельзя упрекать в индивидуализме, потому что они имеют свой Spuck, свою общественную систему ради интересов которой желают оборвать стремление личности к умственному развитию и материальному благосостоянию. В знаменитых практических выводах из закона Мальтуса, в так называемой теории морального воздержания, система эта посягает даже на такие интимные права личности, как право любви (чего, между прочим, никогда не делает прославленная своей стеснительностью русская община).