Любовник - Авраам Иехошуа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А кто вы, если можно спросить?..
– Просто друг…
Интересно, он уже любовник? Как узнать? Все погружено в тайну, никто ничего определенного не говорит, да и я не хочу, чтобы слово было произнесено, знаю, что мне лучше уйти в тень, не выказывать излишнего любопытства. Я велел вывести «моррис» со склада запасных частей, помыть его, поставить новый аккумулятор и наполнить бак бензином. Эрлих начал протестовать: «А что со счетом?» «Порви его», – сказал я. Но он не порвал. Я нашел счет в новой папке, красными чернилами на нем было написано: «Не оплачен» – для финансовой инспекции.
Я привел машину домой, дал Асе ключи и сказал ей: «Отдай ему», еще и добавил тысячу лир как плату за его труды. Она взяла ключи и деньги и не сказала ни слова. Машина несколько дней стояла у дома, а потом исчезла.
Встречаются ли они все это время тайком? Пока я ни в чем не был уверен, но одна мысль об этом возбуждала во мне сладкую боль, однако дни эти были какие-то шальные и промчались неимоверно быстро. Уже начались праздники, нет, не праздники, «страшные дни». Тысяча девятьсот семьдесят третий год.
Ведуча
А если «это» человек, который лежит в кровати, и люди приходят и смотрят на него, так почему бы ему молчать. Пусть скажет что-нибудь, надо говорить, и правда, начал говорить без перерыва, слышит свой голос, слабый голос, разбитый голос, бормотание старухи, которая говорит и говорит – может быть, остановится на какой-нибудь мысли. Потому что у нее глубокое горе, она потеряла много, может быть, найдет что-нибудь. Кругом улыбаются, но не понимают, поднимают подушку, поправляют одеяло, переворачивают ее с боку на бок, говорят – так будет лучше. Еще чуть-чуть. Поспи немного. Но если надо спать, так лучше умереть, и здесь этот бродит. Дорогой, знакомый, необходимый, приходит и уходит, постоит и исчезнет. Где «это»? Приведите! Покажите мне, я очень хочу. «Это, это», – зовет из подушки рот, раздираемый криком.
И «это» вдруг приходит. Вдруг идет. Вдруг стоит. Вдруг исчез. Смотрит хмуро, всегда торопится, руки в карманах – и ночь.
Если бы было единственное слово, чтобы перевернуть мир, но мир в руках, которые в карманах, равнодушно крутятся, забыли обо всем, ничего не хотят.
В окне – звезды. «Это» шепчет, выплывает слово, «это» отбрасывает одеяло, толкает подушку, скатывается на пол, встает, падает, ползет, встает, идет, перекатывается, толкает дверь, и еще дверь, в небо, поле, сад. В ногах колючки, в голове холод, раздвигает ветви, опускается на землю, роет, ищет слово, которое откроет все.
4
Наим
Снова их убивают, а когда их убивают, мы должны сжаться, понизить голос, вести себя осторожно, не смеяться громко, даже просто шутке, не имеющей к ним никакого отношения. Сегодня Исам утром в автобусе во время передачи новостей говорил громким голосом и смеялся, а евреи с передних сидений повернули к нам головы и посмотрели на нас как-то косо, и сразу же Хамид, всегда серьезный, несущий за всех ответственность, хотя никто его и не обязывает, властно дотронулся до Исама кончиком пальца, и Исам сразу же умолк.
Надо всегда знать свое место, и это главное, а кто не хочет, пусть остается в деревне и смеется там один в поле или проклинает евреев в своем винограднике сколько душе угодно, а мы, те, кто почти весь день находится среди них, должны быть осторожны. Нет, они не ненавидят нас. Тот, кто думает, что они ненавидят нас, ошибается. Мы для них – всего лишь тени, а тени невозможно ненавидеть. Возьми, принеси, поймай, почисти, подними, подмети, разбери, отодвинь. Так они думают о нас, но когда их начинают убивать, они становятся какими-то усталыми, словно замедленными, рассеянными и могут вдруг распсиховаться ни с того ни с сего, до последнего выпуска новостей или после него, а мы вовсе и не слушаем эти новости, слышим, что говорят о чем-то, но не знаем, о чем точно, понимаем слова, но не хотим вникать. Они не врут, но и не говорят правду, точно так же, как станции Дамаска, Аммана и Каира. Наполовину правда, а наполовину вранье, просто морочат голову. Уж лучше послушать приятную музыку из Бейрута, новую стремительную арабскую музыку, заставляющую сердце трепыхаться, кажется, что кровь начинает течь по жилам быстрее. Когда мы чиним их машины, первое, что мы делаем, – это избавляемся от «Голоса Израиля» и от «Волн Цахала» и ищем в эфире какую-нибудь хорошую станцию, без болтовни, только песни, новые сладкие песни о любви. Эта тема не надоедает никогда. Самое главное – без этой бесконечной трепотни о проклятом конфликте, которому конца не видно. Когда я лежу под машиной, подтягиваю тормоза, музыка, которая доносится из машины, словно гуляет в моей голове. Честное слово, иногда глаза у меня бывают на мокром месте.
Не то чтобы я ненавидел эту работу, да и попал я в гараж относительно хороший и достаточно большой, так что на тебя не натыкаются постоянно и не стоят над душой. Сын моего дяди, Хамид, работает рядом, и хотя он притворяется, что не замечает меня, но все-таки следит, чтобы ко мне не очень-то приставали. Но, по правде говоря, мне хотелось учиться дальше, а не работать в гараже. Я кончил восьмилетку с очень хорошими отметками. Учитель, молодой студент, был доволен мной. На уроках иврита я даже думал на иврите и знал наизусть, может быть, с десяток стихотворений Бялика, сам выучил, хотя и не задавали; из-за своего ритма они застряли у меня в голове с необыкновенной легкостью. Раз в нашу школу приехала группа учителей-евреев на инспекцию, чтобы посмотреть, чем мы занимаемся, и учитель вызвал меня, а я встал перед ними и выдал им тут же на месте две строфы из «Сказания о погроме».[15] Их чуть удар не хватил от удивления. Может, учитель этого-то и хотел, ведь о нем нельзя сказать, что он очень уж любит евреев. Короче, я мог бы учиться дальше, учитель даже ходил к отцу, чтобы убедить его – жаль мальчишку, головастый. Но отец уперся. Достаточно мне двух сыновей в семье, которые учатся. Как будто мы связаны веревкой, и если один учится, то и другой из-за этого становится ученым. Фаиз скоро кончает медицинский в Англии, он учится там уже десять лет, а Аднан на будущий год поступит в университет. Он там тоже будет изучать медицину, а может, электронику. А я, младший, должен работать. Кто-то же должен зарабатывать деньги. Отец решил сделать из меня механика, специалиста, как Хамид, а тот зарабатывает неплохо.
Я, конечно, плакал, кричал и умолял, но ничего не помогло. Мама молчала, не хотела ссориться из-за меня, не могла сказать, почему Аднан и Фаиз – да, а Наим – нет, потому что они от другой, старой, жены, умершей несколько лет назад, и отец уже обещал ей.
До чего же трудно было вначале вставать по утрам. Отец будил меня в половине пятого, боялся, что я сам не проснусь, а я и правда не хотел просыпаться. Кругом темень, а папа ласково вытаскивает меня из кровати, садится и смотрит, как я одеваюсь, пью, ем. Провожает меня по просыпающейся деревне, на улицу льется свет от электрических ламп и от огня в печках, идет к автобусу по грязным, в лужах улицам, переулкам, между ослами и мешками. Передает меня Хамиду, словно я арестант, меня поднимают в холодный автобус вместе со всеми рабочими, в руке я держу нейлоновый мешочек с мамиными лепешками. Автобус постепенно наполняется, и Мухаммед, шофер, усаживается за руль и начинает разогревать мотор, гудит опаздывающим. А я через запотевшее окно смотрю на отца, сидящего согнувшись под навесом. Сморщенный старик, завернутый в черную абайю,[16] время от времени поднимает руку, чтобы благословить всякого, кто проходит мимо, завязывает с кем-то беседу, но все время косится в мою сторону. А я, очень на него сердитый, сразу же опускаю голову на спинку переднего сиденья и притворяюсь спящим; когда автобус трогается и папа стучит мне в окно, чтобы попрощаться, я делаю вид, что не слышу.