Черниговка - Фрида Вигдорова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А зачем орать на весь свет? – перебила Валентина Степановна. – Галина Константиновна сказала бы Андрею Николаевичу один на один, а тебе и вправду лучше бы не впутываться.
Андрей провел ладонью по лицу, и, когда отвел руку, мы увидели, что он улыбается.
– Спасибо, Тоня, – сказал он. – Ты смелая девочка. Быть тебе хирургом. Спасибо.
Тоня снова села и низко опустила голову. Крупные слезы капали в блюдце.
– Зачем же солить сладкое молоко? – сказал Андрей. – Не надо плакать! Один мой приятель даже стихи такие написал. Это было под Смоленском:
Никогда не плакать, никогда!Слезы – просто слякоть и вода.
– А дальше? – быстро спросил Егор.
– Дальше? Дальше я забыл. Вы все непременно должны попробовать вот этот шоколад, он очень вкусный. Сколько нас тут за столом – ты еще не умеешь считать, Антоша? Вот сейчас мы все попробуем московского шоколаду. Большой паек дают с собой, когда выпускают из госпиталя. Я две недели до вас добирался, и попутчиков много было, а всякой снеди еще вон сколько осталось. Держи шоколад, Антон Семенович. Леночка, держи. Тоня, Егор… А тебя как зовут?
– Шура Дмитриев. Я брат Мити Королева.
– Брат? Я и не знал, что у Короля отыскался брат!
– Он меня взял в братья. Он меня маленького нашел, потому я и Дмитриев.
– Вот оно что. А ты, пожалуй, больше смахиваешь на Лиру, каким я его помню: такой же черноглазый. Где сейчас Лира, Галина Константиновна?
Я рассказала про Лиру, про Митю, про Жукова. Рассказала обо всем, что знала от Владимира Михайловича. Я готова была рассказывать весь вечер и всю ночь напролет, но в первую же секунду молчания Тоня спросила:
– А вы уедете или тут останетесь?
Андрей посмотрел на нее долгим, внимательным взглядом:
– Если найдется работа, останусь.
– А где ты хочешь работать? – спросила я.
– У меня за спиной два курса филологического факультета. Могу преподавать в школе.
– Вы на меня сердитесь? – спросила Тоня.
– Напротив, – ответил Андрей. – Я благодарен тебе.
И снова улыбнулся мягкой, незнакомой мне улыбкой.
…Тоня и Шура ушли. Симоновна, что-то приговаривая про себя, стала укладывать Антошу. Легли Егор и Лена, ушли в свою комнату Валентина Степановна с Верой и Зося.
Я принялась стелить Андрею на кухне – больше места не было.
– Ну, спокойной ночи, – сказала я. – Ложись. И постарайся уснуть.
– Постараюсь, – ответил он. И, помолчав, прибавил: – Знаете, как кончались стихи моего приятеля?
Никогда не плакать, никогда!Слезы – просто слякоть и вода.Лучше это молча, как-нибудь,А иначе ночью не уснуть.
А уж если говорить по правде, Галина Константиновна, так эти плохие стихи сочинил я.
* * *Когда я вышла утром в кухню, Зося уже топила печку. Андрей, сидя за столом, что-то писал. Постель была убрана и аккуратно сложена в углу. Он поднял голову, отложил перо. Лицо его было приветливо и спокойно.
– Как спал? – спросила я и тут же мысленно выругала себя. Так спросил бы врач: «Сон? Аппетит?» А зачем было напоминать о болезни! – Ну, как ты решил? – спросила я поспешно, не давая ему ответить на этот первый дурацкий вопрос. – Останешься дома и отдохнешь? Или сходим нынче в школу, узнаем насчет работы?
Я собирала на стол, Андрей резал хлеб, потом открыл своим ножом консервы. Нашел сковороду, поставил на огонь.
– Тушенка с бобами. Хорошая вещь. Я пойду с вами, Галина Константиновна. Хочу повидать Владимира Михайловича. Потом похожу по городу и зайду в школу.
Зося провожала каждое его движение неотступным взглядом. Она смотрела на Андрея упорно, недоверчиво и, пожалуй, с упреком.
– А может, он и не любил ее? – шепнула она, когда он взял ведра и вышел к колодцу, а немного погодя прибавила громче: – Чего он такой спокойный? Доведись мне… Господи, что со мною сталось бы!
Он слышал эти слова. Молча поставил ведра на скамью и сел за стол. Я положила ему горячей тушенки, налила чаю. В молчании мы позавтракали и вышли из дому.
– Галина Константиновна, – сказал он, – чтоб не возвращаться к этому больше… Вы хотите меня о чем-нибудь спросить? Спрашивайте, не бойтесь.
– О чем же спрашивать, Андрюша? Вот разве только… Ты ничего не знал? Она тебе ничего не написала?
– Нет. Я догадывался. Я давно уже начал понимать, что что-то случилось. Еще когда она отвечала на письма. Но я не знал. И не хотел об этом думать. Я ничего не хотел знать. До чего же глупо! Что уж тут было не знать! А потом ранение. Операция. Мне ваши письма пересылали, но я не мог отвечать, не мог… Писать – значило думать. А я не хотел. Вы ведь не сердитесь? Ну вот. А потом, когда меня выписали, решал – поеду сюда. У меня теперь никого нет. Я один.
Он помолчал и вдруг спросил, и голос его прозвучал по-другому – глухо и отрывисто:
– А где у вас госпиталь? Я хочу пройти по этой дороге от вашего дома до госпиталя. – И, стараясь смягчить смысл этих слов, добавил: – И еще объясните мне дорогу к военкомату, мне надо будет пойти туда нынче.
Если бы Семен был здесь! Тогда бы Андрей знал, что приехал к себе, в семью. Я же ему человек чужой и помочь не сумею. И, кажется, не нужна ему ничья помощь. И, кажется, пришло время, когда нужно учиться у тех, кто рос на моих глазах. Потому что, как и Зося, я не знала, что стала бы делать, окажись я на месте Андрея. И если он выдал себя с головой, так только вот этими простыми словами: «Я хочу пройти от вашего дома до госпиталя». Пройти той дорогой, какой ходила каждый день она. Увидеть то, что она видела. Угадать, о чем она думала. Вот он идет рядом со мной, мальчик, о котором я всегда слышала – он победитель в жизни, он из тех, кто не будет знать неудач! Совсем недавно смотрело на меня с фотографии его счастливое лицо. Сколько времени прошло с тех пор? Год. И вот он идет рядом со мной – обманутый, потерявший всех близких. Без ноги. Но я почему-то не могу его жалеть. Какое-то другое чувство рождается во мне, когда я смотрю на этот спокойный, четкий профиль и вижу, как идет Андрей, слегка только, самую малость припадая на левую ногу.
– Значит, остаешься? – спрашиваю я.
– Сказать по совести, больше всего я хочу отсюда уехать. Куда глаза глядят. Хоть к черту. Но именно поэтому останусь. Назло себе.
Минуту мы молчим.
– И больше не будем об этом, ладно? – говорит Андрей, поворачиваясь ко мне, и протягивает руку, будто хочет скрепить рукопожатием этот уговор.
И вдруг на лице его я вижу радость, короткое сомнение. Я оборачиваюсь – по улице идет Владимир Михайлович. Идет медленно, палкой осторожно проверяя дорогу, и задумчиво смотрит прямо перед собою.
Приблизившись, он здоровается со мной, потом поднимает глаза на Андрея. Секунду они глядят друг на друга. (Андрей медлит назвать себя, а Владимир Михайлович смотрит на него пристально и пытливо). Потом Владимир Михайлович говорит:
– Репин? Да, да, Андрей Репин! Я очень… я очень рад видеть вас, дорогой мой!
III
– Скорее позовите ко мне Мишу Щеглова!
Я держу в руках письмо и не могу поверить такому счастью – Мишин отец жив! Вот у меня в руках письмо, и в нем черным по белому:
«Из Бугуруслана мне сообщили, что мой сын Михаил Щеглов находится в настоящее время во вверенном Вам детдоме. Я надеюсь, что ошибки нет. Прошу сообщить отчество мальчика, имя матери и другие сведения, которые помогли бы установить… Из Вязьмы мне сообщили, что жена моя умерла в августе 41 года от тифа».
Да, да, нельзя спешить. Сначала надо все сопоставить, проверить… Когда Миша входит ко мне, я спрашиваю его самым спокойным и безразличным голосом, какой только мне дается:
– Миша, как звали твоего отца?
– А что? Сергей Васильич.
Так! Очень хорошо.
– А маму?
– Елена…
Не могу больше спрашивать, нет сил дольше тянуть. Протягиваю Мише письмо:
– Узнаешь почерк?
Он пробегает глазами письмо. И, побледнев, но ничуть не изменившись в лице, говорит:
– Да, это он писал.
– Миша, ты еще не понял, видно! Папа жив, понимаешь, оказывается, та похоронная – ошибка! Ну, понял? – Я трясу Мишу за плечи, мне хочется, чтоб скорее дошло до него счастливое известие, но он стоит предо мной по-прежнему спокойный, почти безучастный. Да что с ним? – Я сейчас напишу твоему папе. Подумай, как он обрадуется! Садись и ты, напиши. Вот бумага, вот перо.
Он отвел мою руку.
– Не буду я писать.
– Почему?!
– Галина Константиновна, не спрашивайте меня. Я ему не стану писать. Ни за что не стану. И пускай не приезжает.
– Он… он обидел тебя? Или… маму?
– Галина Константиновна, если б он воровал, если б судился… Если б он ни за что человека убил… Я б вам сказал… А этого не скажу… Хоть режьте…
Я с трудом разжала его руки: заплакав, он закрыл лицо руками и стиснул их изо всей силы. Он плакал без слез, судорожно всхлипывая и мотая головой. Я посадила его около себя, мне вдруг вспомнился Федя. Когда не стало его матери, он так же плакал – без слез, мучительным, сухим рыданием. Он плакал, когда было уже поздно что-либо переменить, исправить. Что же тут? Чем виноват отец перед Мишей, что кроется за этим «не скажу»?