Весенний день - Цирил Космач
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Верно… но и это не так просто…
— Ах, опять ты свое «не просто»! — недовольно прервала меня тетя. — И уж конечно, то, что не просто, — не для нас, старых баб… А ведь и у старой бабы разум есть… Да и что меня касается… открыто тебе скажу, как услышу слово «родина», у меня тепло на сердце, а услышу «государство» — и… ну, как бы это сказать… хорошо, что оно у нас есть, теперь мы сами у себя хозяева, и другие нам не будут указывать, ни итальянцы, ни немцы, никто!..
Я кивнул, но тетя, видимо, не заметила этого. Она решительно затянула уголки платка под подбородком и посмотрела на шумную кучку людей за рекой, которая подходила к Модриянову лугу.
— Ну, конечно! — воскликнула она, всплеснув руками. — И наш тут как тут!
— Кто? — встрепенулся я и воззрился на дорогу.
— Да дядя Томаж. Ни одной гулянки не пропустит.
— Это тот, с винтовкой? — вытянул я руку. — Тот, что рядом с Жужелчем идет?
— Он самый!
— Эй! Дядя-а-а! — крикнул я и стал махать. Я обрадовался ему, как радовался в детстве. Да и кто бы не был рад такому добряку и острослову!
Дядя остановился, всплеснул руками, сбежал с дороги и устремился к берегу, путаясь в высокой траве.
— Неужто и он в народной защите состоит? — спросил я тетю.
— Еще бы. Это как раз для него дело.
— Наоборот, не для него, — возразил я. — Кто может остаться серьезным в его компании? Ведь с ним живот надорвешь! Разве что с годами поунялся?
— Чтоб он да унялся! — фыркнула тетка. — Вот увидишь, как он, дурак старый, полезет в воду.
И в самом деле, подойдя к берегу, дядя уселся на песок — разуваться.
— Не ходи! Вода как лед! — закричала тетка.
— Ты давай огоньку приготовь, чтоб я этот лед отогрел! — лихо ответил он и жестом показал, что не прочь пропустить рюмочку.
— Дядя, погоди! — закричал я и стал разуваться.
— Тихо! — загремел он в ответ и поднял в воздух винтовку. — А впрочем, разувайся. Посреди лужи встретимся.
— Ух, нету такого умного слова, чтобы этот дурак послушался! — воскликнула тетя и полетела в дом за бутылкой.
Дядя закинул сапоги за плечо, выломал себе в ивовом кусту палку, издал молодецкий клич и вошел в воду. Он брел медленно, ноги уже не служили ему, как раньше. Ноги у него и правда были донельзя тонкие и бледные. Он подходил, а я смотрел на его лицо и все более и более убеждался, как сильно он постарел. Метрах в трех от берега он отбросил палку, прижал винтовку к боку и по всей форме отрапортовал:
— Melde gehorsamst[36], Тушар Томаж… А, черт! — отмахнулся он и сплюнул. — Как же я отрапортую, если у немцев не было народной обороны…
— Давай, давай, болтун старый! Шевелись! — в нетерпении заверещала тетя, уже наливавшая стаканчик.
— Святая правда, — подтвердил дядя. — Болтун. И старый тоже. Видишь, — обратился он ко мне, — состарился, а не поумнел. Ни на волосок!
— Не болтай! Иди сюда! — топнула ногой тетя.
Дядя вышел на берег, подмигнул мне и таким обыденным жестом встряхнул мою руку, точно мы виделись в последний раз не далее как вчера.
— Вот полюбуйся, — сказал он, осушив стаканчик и отдав его тете, — на шесть лет моложе меня, я ей нос вытирал и еще кое-что, а она с тех пор, как ходить начала, все меня уму-разуму учит. А я отбиваюсь. «Не хватит с тебя того, что я старый? — говорю. — А если бы я еще и умный был, то и старше был бы вдвое». Говорят ведь, только старики умные.
— Обувайся, трепло! — крикнула тетка и толкнула его на песок.
— Если бы все сделались умные, — безжалостно продолжал дядя, неторопливо обтирая ступни об пук травы, — придурков бы не стало. Откуда бы тогда умные знали, что они и вправду умные? Стояли бы себе важно, как памятники на кладбище. А так мы хоть можем друг над другом посмеяться: умные над дураками, дураки над умными. Анца смеется надо мной, а я над нею.
— Вовсе я над тобой не смеюсь! — огрызнулась тетка. — Просто жалко мне тебя, чтоб ты знал.
— Сострадание — прекраснейшая добродетель. Даже в катехизисе где-то упоминается.
— Оставь в покое катехизис! — подскочила тетка как ужаленная.
— Да почиет в мире, аминь! — басом протянул дядя и, обернувшись ко мне, добавил — А знаешь, что сказал вахмистр Доминик Тестен? Он сказал: «Все мы дураки, только каждый на свой лад». И, клянусь верой, как только он этакое изрек, я сразу засомневался, такой ли уж он дурак.
— Да, кстати, что с ним, с Тестеном? — спросил я.
— На тот свет его переместили. Ха, смерть и старого веселого жандарма заберет. Вот, наверно, чудно-то ему было, что и его кто-то забрать может. Впрочем, он долго упирался. Когда пришла пора умирать, предпочел рехнуться.
— Томаж! — возмутилась тетка. — Не насмехайся над смертью!
— Да не насмехаюсь я над смертью. Вообще не хочу никакого касательства иметь к этой нечисти, — нахмурился дядя. — Я о Тестене говорю. Понимаешь, — обратился он ко мне, — он взял да и спятил немного, чтоб она от него отвязалась, Ведь говорят же — оставь дурака в покое.
— Самое умное оставить тебя в покое! — фыркнула тетя и пошла прочь.
— Вот так мы с ней переругиваемся, а время-то и проходит, — подмигнул мне дядя, когда тетя скрылась за углом дома. — А что касается Тестена, так он в самом деле малость повредился в уме, когда фашисты его избили в Толмине. Голова у него стала как-то не так работать, и его свезли в шенпетрский сумасшедший дом. Я, когда бывал в Горице, каждый раз заходил к нему. Ему там совсем неплохо жилось! Гулял по саду да еще трех слуг имел, таких же ненормальных, которые ему прислуживали. А сумасшествие его заключалось в том, что он все время пел: «Винцо мое, винцо мое…» — хотя целую жизнь пил только водку. А по вечерам ломился в другие палаты и кричал: «Polizeistunde! Heraus!..»[37]
Я слушал дядю, радуясь ему, как в детстве, когда он еще дергал меня за нос. Меня смешил его рассказ, а еще больше — уморительная мимика. Удивительное дело, лицо у него было своеобразное, даже характерное, худое и костистое, но ему ничего не стоило изобразить самых разных людей: толстых и тощих, усатых и безбородых — целую галерею наших односельчан.
— Ну, а теперь вперед! — сказал он, обувшись и взяв свою длиннющую берданку. — Пошли за теткой, авось выжмем из нее еще по глоточку.
Мы вошли в кухню и уселись за стол. Дядя, не теряя времени, взялся за бутылку.
— Ты будешь? — подвинул он бутылку ко мне. — Впрочем, чего спрашиваю. Ты же мужчина. Может, и за работой кой-когда хлебнешь, а?.. О некоторых людях говорят, что, мол, хлебнет три капли, а потом поет — как цветочки сажает. Пером цветочки сажать — наверно, дьявольская работа, а? Ну, не знаю, как уж у вас это устроено, знаю только, что цветочки еще надо поливать.
Он подмигнул мне и налил снова.
— Какие еще цветочки? — воскликнула тетя и с отчаянием возвела глаза к закопченному потолку. — Чего только этот болван не наговорит!..
— Какие цветочки? — откашлялся после глотка дядя. — Цветочки, которые в голове. Чай он рассказы-то из головы пишет? Вон покойная Юрьевка, которая из своей головы только бульон сварила, и то вся вспотела — еле дух переводила. И как еще причитала да хвалилась: «Ну, прямо-таки из своей головы сварила. Ешьте, ешьте!» А бульон был жидкий и безвкусный, точно она его из камыша, а не из своей головы сварила. И все, что в нем было существенного, — это три таракана, которые опять же не из ее головы взялись, а из-под печки, самые обыкновенные, домашние тараканы. Едим мы, едим и видим, как Загричар, царствие ему небесное, вытаскивает одного и через свои висячие усы тискает себе в рот.
— Перестань! Перестань! — умоляюще сложила руки тетя. — За столом таких вещей не говорят… Томаж, одумайся, — успокоившись, серьезно продолжала она. — Пятнадцать лет человек дома не был, а ты всякую чушь несешь, мог бы о чем-нибудь поумнее поговорить.
— Для умного время всегда найдется! — рассудил дядя. — Он ведь теперь дома будет. Как зарядит дождь, сядем мы с ним у печки и заведем серьезный разговор. У тебя, как у всякой бабы, терпения не хватает. Не успел человек в дом войти, а ты уж кидаешься на него: «Где ты был? Где ходил? Как тебе жилось? Почем там булки? Нет, постой! Об этом потом расскажешь. Сначала скажи, дорог ли там кофе?..» А я вот погожу чуток, чтобы человек в себя пришел, а там не торопясь и начну. Вот, скажем, — повернулся он ко мне, — когда ты в Леобене побывал?
— В Леобене? — удивился я и сразу заподозрил, что за этим вопросом кроется какая-то каверза. — По-моему, я там вообще не был.
— Э, нет, был! Вижу, что был! — погрозил мне дядя пальцем. — Сразу видать, что тебе балка на голову упала, — серьезно сказал он, пощекотав меня по темени, где волосы сильно поредели.
Мы рассмеялись. Я вспомнил, как в детстве спросил дядю, у которого была плешь, почему у него нет волос, и он с красочными подробностями рассказал, как в Леобене, где он проработал много лет в шахте, на него упала балка, которая была так чудно изогнута, что стиснула ему голову наподобие железной шапки и сорвала все волосы. Я так свято уверовал в эту историю, что нашего нового священника, у которого голова была такая круглая и лысая, что светилась на солнце, как стеклянный шар, которым иногда украшают цветники, спросил, был ли он в Леобене. Мама ужаснулась и уже подняла руку, чтобы подзатыльником отправить меня самого в Леобен, но добродушный священник остановил ее. Когда мама объяснила ему, как возник этот злосчастный вопрос, тот расхохотался, потрепал меня по голове и дал мне блестящую монетку.