На рубеже столетий - Петр Сухонин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти вопросы мучили Екатерину. Ей все думалось, что она, как государыня, должна их раскрыть, и если бы открылось, что тут был обман, подлог, злодейство…
— О, тогда я распорядилась бы!.. — говорила она нередко Потемкину или при нем, не подозревая даже, в какой степени эти слова относятся к нему и его мучат, жгут.
Не раз и не два она приказывала строго расследовать это дело; поручала разузнать, раскрыть, найти; поручала неоднократно расспрашивать разных лиц и разные стороны; поручала она это и самому Потемкину, и лицам, бывшим к ней впоследствии близкими: Завадовскому, Ермолову; возлагала произвести полное расследование сперва на Рылеева, а потом на известного Шешковского. Даже в конце ее царствования, более чем через двенадцать лет после смерти князя Петра Михайловича, был некоторое время этим занят ее статс-секретарь Грибовский. Но что все они могли раскрыть, особенно при отсутствии Шепелева и Квириленки, скрывшихся от всяких преследований, и при влиянии на дела Потемкина? Они поневоле должны были говорить и представлять то, что всех оправдывало.
И вот со всех сторон ей приносят только один опыт, из которого она могла только видеть горячее участие и любовь к покойному Потемкина, теперь уже всесильного вельможи, великолепного князя Тавриды. Во всяком доходившем до ее слуха слове она могла видеть только его желание охранить, оберечь жизнь человека, которому он, как своему военному товарищу, был столько предан. Приносили, однако, ей время от времени и различные разъяснения. Например, ездивший нарочно во Францию для расспросов Шепелева и Квириленки полковник Возницын, действительно их нашедший и расспрашивавший при бывшем там нашем после Иване Сергеевиче Барятинском, донес ей, что Шепелев говорил не о супруге князя Петра Михайловича Екатерине Александровне, урожденной Долгоруковой, а совсем о другой Долгоруковой, вдове Екатерине Андреевне, действительно жившей в то время в Вильне довольно легкомысленно и которую он ошибочно назвал Екатериной Александровной. Перемена оружия произошла действительно по настоянию Шепелева, так как показанное накануне Голицыным чрезвычайное искусство в фехтовании давало ему, по его мнению, право настаивать на таковой перемене условий дуэли, против чего горячо восставал Потемкин, но должен был уступить желанию самого князя, великодушие которого не допускало, чтобы он имел против своего противника столь видимое преимущество. За пистолетами, по приказанию князя, посылал верхом его человека Квириленко. Первый выстрел был, по настоянию Потемкина, предоставлен князю, но он опять не хотел воспользоваться этим преимуществом, могшим быть для Шепелева — опять по искусству князя в стрельбе — роковым, и требовал, чтобы стрелять по третьему удару в ладоши Квириленкой. Но вследствие сделанных Потемкиным возражений было решено — стрелять по третьему удару в колокол, так как внизу, в долине, было видно, что пономарь поднимается на колокольню звонить к обедне. Одним словом, со всех сторон она получала только такого рода сведения, которые положительно доказывали, что князь сперва сам непростительно погорячился в маскараде, изломав свой трезубец о голову Шепелева. Трезубец был хотя из дутого серебра, но все же настолько твердый, что Шепелев был ошеломлен ударом чуть ли не до беспамятства. Потом он держал себя истинно великодушным рыцарем, не желая, вопреки настояниям Потемкина, иметь перед Шепелевым какое-либо преимущество, напротив, предоставляя все шансы Шепелеву. А затем дуэль была как и всякая дуэль. Она кончилась для князя несчастливо. Что же тут делать? Дуэли в то время хотя и были воспрещены по регламенту Петра Великого, но не преследовались и даже во время полунемецкого управления после Петра укоренились в войске как обычный прием решения всех споров и недоумений между офицерами. Ясно, что государыне, поддержавшей существовавшие обычаи и не воспретившей дуэли законом, не было повода кого-либо преследовать за дуэль Голицына, тем более что противники Голицына, Шепелев и Квириленко, были вне ее власти. Она могла сожалеть, вспоминать, но и только. Никто не сказал ей, что за пистолетами Квириленко посылал верхового уже тогда, когда князь лежал охолоделый на снегу, убитый изменнически; никто не сказал, что и пистолеты, представленные к расследованию, были не пистолеты князя, а только похожие на них, хотя и были с его гербом и вензелем. Но чего она не знала — того не знала и не могла знать, а тем менее могла подозревать… Она ничего и не подозревала.
Между тем стремления государыни разузнать, раскрыть, расследовать истину касательно дуэли князя Петра Михайловича, все разговоры о ней, воспоминания, даже намеки страшно терзали всесильного уже тогда князя Потемкина. Они мучили его, сушили его душу. Он не знал, куда от них кинуться, куда уйти. Он начинал хандрить, тосковать, скучать. Против его воли беспрерывно рисовался в его воображении убитый князь: как он лежал перед ним на снегу и кровь сочилась у него из изменнически нанесенной ему раны… Не раз он готов был сам все раскрыть, все рассказать, чтобы только более не слышать, более не думать. Но он знал, что его рассказ будет действительно для него гибелен, но не избавит его от думы, не спасет от воспоминания. Он знал, что и за рассказом князь ему будет также мерещиться и он будет также тосковать, еще преследуемый и презираемый… "Нет, уж лучше молчать", — говорил он себе. И он молчал, страдая невыразимо от самого молчания…
Екатерину тоже при каждом воспоминании о князе Петре Михайловиче и его смерти охватывала тяжкая, невыносимая грусть.
Потемкин, несмотря на свою хандру и тоску, стремился всеми силами занять эту пустоту, заменить ее всем, что могло развлечь, развеселить, успокоить… "Действительно, он успокаивает, развлекает, — говорит себе Екатерина, — но на одно мгновение. Лучше сказать: он вводит меня в мирские, материальные интересы, заставляет наслаждаться земным, плотским счастьем. Нужно благодарить и за это. Но как далеко оно от света чистой души, как далеко от радостей Неба!"
И точно, Потемкин, несмотря на свою постоянно мучившую его хандру и тоску, можно сказать, лез из кожи, чтобы занять и развлечь государыню. Он то представлял ее воображению всевозможные проекты для ее будущего величия и славы, то развлекал блестящими праздниками и торжествами, то тешил миражем общего благоденствия от ее царствования. Наконец, он вызвал в ее славолюбивой душе стремление быть восстановительницей христианства на Востоке и спокойствия и порядка на Западе. Но все не может он ничем заставить ее забыть ни эту дуэль, ни эту смерть, которые, являясь внезапно перед ее мыслью, давят как кошмар ее воображение. И Екатерина начинает думать о неправильности, нерациональности, несправедливости дуэлей вообще.
— Где тут разум, где человеческий смысл? — говорит она. — Я же могу быть обиженной, и я же буду убита по правилам, по законам дуэли? Простая драка разумнее! Та исходит из порыва страстей, исходит из увлечения. Если она и кончится убийством, если кончится неправильно, то есть убит или прибит будет обиженный, то, по крайней мере, это совпадает с сознанием, что увлечение страсти не руководствуется анализом разума. В дуэли же увлечения нет и не должно быть. Оба безмолвно и хладнокровно принимают закон дуэли и обязательно ему подчиняются. Но закон этот, по самому своему существу, дик, неразумен, закон варварства и кровожадности…
И тогда же Екатерина в уме своем постановила воспретить и преследовать дуэли всеми мерами своей самодержавной власти. Ведь Ришелье воспретил же дуэли — и еще когда — когда дуэли составляли как бы исключительную привилегию благородного сословия; когда французскому дворянству они представлялись его правом, наследием феодальных прав их отцов и дедов, имевших право объявления друг другу войны. Если это можно было сделать в век Ришелье, то почему же не восстановить такое запрещение теперь, в век, освещенный уже светом философии, требующей от законодателей гуманности и разума?
И Екатерина начала обдумывать свой закон о дуэлях.
А годы все шли, все шли. Слава ее царствования сияла и сияла; интриги и козни против нее рассыпались; враги принуждены были падать ниц. Напрасно французы подняли против нее шведского короля, напрасно интриговались ими Польша и Малороссия, поднимались Крым и Кубань. Екатерининские орлы все охватывали, все примиряли. Вот в это-то время говорят ей о новой дуэли, которая напоминает ей старую; а воспоминание об этой старой дуэли если и заглохло несколько от времени, то никак не погасло, никак не умерло в ее сердце, а все будто незажившая рана сочится и мучит при каждом прикосновении к ней.
При слове дуэль, произнесенном Рылеевым, Екатерина даже вздрогнула: так глубоко она была потрясена бывшею дуэлью, отнявшею у нее — как она думала — ту чистоту и свежесть, которые влекли ее к Небу, когда теперь она все более и более погружалась в требования земли. Она вздрогнула даже, сказали мы, хотя после этой дуэли прошло около пятнадцати лет.