На рубеже столетий - Петр Сухонин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Будто от радости, превосходительный милостивец, будто от радости? Поневоле в разбойники пойдешь, коли жевать нечего!
— Ну, так и оставайся разбойником, а не прикидывайся святошей! Коли разбойник, так и разбойничай, пока не повесили!
— Шутить изволите, милостивец! Ведь и разбойнику болтать ногами на веревке тоже не хочется? Ну а что я стану делать? Камни ворочать? Пожалуй, я бы и не отказался, если бы не знал, что переворочай я хоть всю московскую мостовую, так мне не выработать вот хоть бы на эту цепочку, которою вашей чести было угодно меня подарить. Разуму в труде не будет.
— А в бретерстве есть разум?
— Как же, превосходительный милостивец! На шпагах я дерусь хорошо, из пистолета тоже бью почти без промаха. Драться-то со мной никому и не охота, невыгодно, лучше мир. Ну, да я стараюсь и не доводить дело до крайности, лишнего не прошу, а только так, постригу немножко, да и в сторону. Так другой, третий; а с миру по нитке, голому кафтан.
— Не хочешь ли лучше прямо кафтан заполучить?
— Как не хотеть, милостивец, да все удачи нет! Вот я и думал: росту я большого и все такое эдак в порядке…
— Ну, брат, это вздор! А вот что: я предложу тебе дельце. Тебе сколько за вызов платят?
— Да разно, превосходительный милостивец! Каков вызов и какой: чтобы драться или чтобы струсить? За одно и тысячи иногда довольно, а за другое и пяти не возьмешь! Раз только мне удалось взять…
— Э, про Колобова-то? Ну, это мы знаем.
— То-то и есть, милостивец! То дело было хорошее. Сам навязался, да сам же и на попятный. Зато денег не пожалел. А нонче народ все такой, что гроша перепустить не хотят, да денег-то больше все ни у кого нет.
— Ну, тут деньги найдутся…
— И что же, превосходительный милостивец, струсить надо или драться?
— Нет, брат, тут уж надо драться, и хорошо драться.
— За этим дело не станет. Мы от своего дела не прячемся. Только коли дело, изволите говорить, трудное, надо и заплатить подороже…
— Ну, за этим тоже не постоят. Только смотри — не сробей!
— Ну, уж это, превосходительный милостивец, атанде-с! Не родился еще тот человек, который бы видел, что Семен Никодимов сын Шепелев без денег струсил!..
— Коли так, то слушай!
Потемкин приподнялся, выдвинул ящик письменного стола, перед которым лежал, и показал его Шепелеву. Ящик был полон деньгами, уложенными в порядке.
У Шепелева, при взгляде на деньги, от жадности заискрились и засверкали глаза, как у волка.
— Тут пятьдесят тысяч, — сказал Потемкин. — Они твои! Вызови на дуэль и убей кого мне нужно!
— О милостивей, милостивец! За пятьдесят тысяч я вызову и убью черта! — восторженно заговорил Шепелев, обдавая Потемкина масленым взглядом. — Прикажите только, повелите, дорогой сотоварищ, превосходительный милостивец! Скажите, кого… Рассчитывайте верно, что ему не долго жить на свете… Только кого?
— Голицына!
При слове "Голицына" лицо у Семена Никодимовича разом перекосилось, глаза как-то осовели…
— Какого Голицына? Не того ли, что в армии у Румянцева? — спросил Шепелев как-то нерешительно.
— Ну да, князя Петра Михайловича!
— Да ведь он в армии?
— Приехал!
— Приехал! Ну, этого, простите, превосходительный милостивец, не в силах!
— Как, не в силах?
— Так, не в силах: не могу! Всем моим сердцем, многочтимый многомилостивец, желал бы, но что же делать? Тут атанде-с. Не могу!
— Отчего не можешь?
— Да так! С этим, великодушный покровитель, шутки плохие. Он двоих таких, как я, фехтовальщиков к черту на жаркое отправит.
— Вот вздор какой!
— Нет, не вздор, почтенный благодетель! Князь Петр Михайлович такой человек, что нашему брату от него подальше нужно. Их только четыре на свете и есть: Сен—Жорж, Полиньяк, лорд Пемброк и князь Петр Михайлович. Их как чумы беречься нужно. Самое главное — что от вызова он ни за что не отступится.
— И не нужно, чтобы отступался. Ты дерись и убей!
— Тут старуха надвое сказала. Из пистолета он стреляет на лету воробьев. Ясно, меня прострелит, как сову какую. А на шпагах, да я и увижу его только во время салюта. В любую точку проколет. Нет, уж с этим, многочтимый милостивец, извините! Хотел бы служить вам, да и денежки-то уж очень соблазнительны, но не могу, ей-Богу, не могу!
— Слушай, Шепелев! У меня нет ста тысяч, но они у меня будут, даю тебе слово — будут, через несколько дней. Сто тысяч за его голову!
— Бог с вами, милостивец! Да разве я не хотел бы? Но нельзя, никак нельзя! И пятьдесят тысяч — деньги, большие деньги; но ни пятидесяти, ни двадцати, ни ста не получишь, когда к дедушке покойному в гости отправишься. Уж это, я вам скажу, не рука! Попробуйте-ка, ваше превосходительство, сами!
— Какой ты дурак! Да разве я стал бы с тобой говорить, если бы мог сам? Я бы небось не струсил, не задумался. Но мне нельзя, невозможно. Я должен быть его приятелем, слова против него не могу сказать… А то бы была — не была: я‑то, верно, бы не струсил…
— Это верно, милостивец, струсить бы — не струсили. Помню я, как мальчиком еще вы на меня рассердились и налетели, хотя я был вас сильнее, по крайней мере втрое, — ну, и старше гораздо был. Но тут другое дело: тут мы вас только и видели. Знаете, в Кракове, в фехтовальном зале, я попробовал было с ним на эспантонах. Он шутил, шутил да и рубнул по плечу тупым круглым эспантоном, так рука-то и теперь сказывается, а я даже и выпадки сделать против него не мог. Нет, с ним плохо шутить… И все это у него так спокойно, сердечно как-то выходит. Видно, что и не думает о вас, шутит. Только кошке игрушки, а мышке слезки…
— Хороша ты, мышка в косую сажень!
— Да, но перед князем на себя поговорку принять придется, велика Федора…
— Трус!
— Нет, не трус! Я, например, знаю, что вы деретесь хорошо, но стать против вас не задумаюсь. Но с князем нас троих мало! Да за что вы так сердиты-то на него?
— Нисколько я не сердит. Он стоит на моей дороге, мешает: надо его убрать.
— Так, понимаю. Ну, тогда надо, по крайней мере, пятерых против него послать. Возьмите каких-нибудь брави; и стоить дешевле будет…
— Дурак, трус и дурак! Вот что. Какие тут брави? Ведь Москва — не Италия. Да и сколько их нужно, чтобы остановить карету цугом, сбить кучера, форейтора, двух выездных, а иногда еще двух верховых? И это все только для того, чтобы до него добраться. Тут нужен будет, особенно таких трусов, как ты, целый полк. Между тем ты фехтовальщик; выдумай какой-нибудь новый удар — и дело в шляпе. Сто тысяч твои! Подумай-ка!
— Тут думай, не думай, а все ничего не выдумаешь. Стены лбом не прошибешь…
Потемкин, с выражением крайней досады, выгнал Шепелева от себя. "Дураки, трусы! — говорил себе он. — Где можно стянуть — готовы, а как дело, так и тыл показывают… Мерзавцы…"
Он послал узнать, где и с кем государыня. Ему доложили, что с Голицыным и госпожою Брюс в оперу уехали. Он опять улегся на диван, опять начал кусать ногти и хандрить…
Только хандрить ему не пришлось. Снова докладывают: "Пришел Шепелев!"
— Зови!
— Что, трус? — спросил Потемкин, когда тот вошел.
— Нет, не трус, а вот что: вы сто обещаете?
— Ну, да, сто! Вот пятьдесят в столе лежат, а пятьдесят через несколько дней достану.
— Хорошо. Я принимаю и свое дело сделаю. Он не будет на вашей дороге, только с тем, чтобы вы были его секундантом.
— Это зачем?
— Затем, чтобы все дело вы видели сами.
— Гм! Только как же ты сделаешь?
— Уж это мое дело. Спасибо — Квириленко напомнил, новый удар указал! Совершенно новый! Его-то уж никак не ожидает князь. После ложной атаки делаю демисер и аванс — колю в сердце. Такой штуки ему и в голову не придет, будь хоть семи пядей во лбу.
— Хорошо, буду секундантом.
— Как же только дать ему повод себя оскорбить? Я с ним нигде не встречаюсь, да если бы и встретился, так, наверное, он со мной и говорить не станет…
— Очень просто. Вот будет публичный маскарад. Я поведу его к буфету, а ты говори с кем-нибудь неуважительно о его покойной жене. Это — его больное место…
— Прекрасно… Только мне ведь деньги нужны…
— Зачем? Чтобы взять да и удрать из Москвы хоть в Краков?
— Э! Ваше превосходительство, как же дурно вы изволите о своих старых товарищах думать! Мне ведь нужно немного… Мы по чести, начистоту. Не по-товарищески думать изволите…
— Ну-ну…
Глава 9. Злодейство
— Что с тобой сделалось, брат? На тебя не похоже! Связаться с негодяем, проходимцем и еще в публичном маскараде! — говорил обер-камергер князь Александр Михайлович Голицын своему брату Петру Михайловичу…
— Признаюсь, погорячился! — отвечал тот. — Но представь себе, какой мерзавец! Разумеется, он не знал, что я был женат на Кате Долгоруковой и чту ее память, как святыню. Ну, да и то: я был замаскирован. Но он вдруг подле меня вздумал рассказывать, что когда мой покойный тесть, князь Александр Михайлович Долгоруков был послан в Вильну, то будто его дочь, Екатерина Александровна в него влюбилась и вышла бы замуж, да что отец не согласился, но что не раз назначала она ему свидания в Тышкевичевом саду. Не знал он того, хвастливый болван, что князь Александр Михайлович, когда умер, оставил Катю всего пяти лет от роду, в Вильну же ездил он вовсе без семейства; не знал того, что она выросла и воспиталась у своего дяди, князя Василия Михайловича Долгорукова — вот что теперь титул Крымского дали, который в Вильне никогда не бывал. И врал это он все с такими гнусными подробностями, что, признаюсь, я не мог выдержать, а как, по желанию государыни, в память отца, генерал-адмирала, я был одет Нептуном, с серебряным трезубцем в руках, то и наломал о него трезубец, выяснив в то же время всю ложь и подлость этого мерзавца. К сожалению, этот негодяй оказался отставным русским офицером и дворянином. Что делать? Отказать ему в удовлетворении я счел неприличным. Оно, впрочем, для меня не страшно. Он же выбрал оружие, которым я владею в совершенстве. Я не убью его: не стоит. Поучу немножко и удовольствуюсь; выбив шпагу из рук. Но все дело неприятное…