Душа убийцы и другие рассказы - Александр Жулин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ля-я-я! — завопил Антоха не в тон. С другой стороны, Егор Исаевич ведь тронул клавишу «ля»!
— Тише, потише! — чужие пальцы, словно крючья, впились в плечо. — Что знаешь ноты — прекрасно. Но не кричи, слушай внимательно: «Ля-я-я!»
— До-о-о! — вторил Антоха тонко, фальшиво, любуясь тем удивлением, которое видел на лице мамы.
— Ре-е-е! — звонко фальшивил, наблюдая, как розовеет она, — ми-и-и! — надсадно тянул, идиотски сводя глаза к кончику носа.
— Возраст, увы, сложный возраст! — поддакивал Егор Исаевич маме, провожая ее и не делая больше попыток положить ей руку на талию. — Конечно, для духовых, для кларнета еще, может быть, не так уж и поздно, но, знаете, возраст, такой неожиданный, ломкий.
В автобусе теперь молчала она.
— Я не хотел, — сказал примирительно, — это получилось нечаянно.
Мама грустно смотрела в окно. Сейчас особенно бросались в глаза морщины в уголках ее рта. Он потянулся к ней. Попытался исправиться.
— Я, мам, не сумею играть, — сказал рассудительно, — во мне же нет твоих генов.
Он повторил подслушанные слова для убедительности. А она так глянула на него! Так страшно глянула, так шикнула на него, будто он был — змея!
И когда отговорила все злые слова, когда вскочила, пошла по проходу, бросив его, когда он помчался, шатаясь на поворотах, за ней, когда схватил ее за рукав, она снова так глянула! Он испугался. Испугался услышать: «Ненавижу!» Вот почему вжал голову в плечи, вот почему от нее отцепился. И сколько бы позже не тискала, мяла, целовала его, он всегда помнил свой страх, и чем была она веселее в такие минуты, чем сильнее тянулась к нему, тем злее был его ответный удар, и он всегда ждал, затаившись, когда она больше раскроется, чтобы ей сказануть. Вернулась однажды со своей репетиции, что-то там ей сказали хорошее, кинулась ворошить, щекотнув, опрокинула, затеребив, шепнула на ухо: мол, славный ты мой, красивый ты мой! А он и ответь:
— Хорошо, что не похож на отца?
И глянул спокойненько, будто и думать не думал! Она сразу отпрянула. Он ведь все понимал, зачем она присматривается так внимательно, зачем ищет в нем сходство с отцом, отчего ее волнуют те черточки в нем, которые кажутся ей чужими!
А ссоры родителей становились все безобразнее, он вступал в них со всей яростью мальчишеских чувств, однажды влез с бухты-барахты, брякнул с размаха, как топором: «Да ты не боись! Я так и так останусь с отцом! Тебе не повешусь на шею!»
И, как топором полено, развалил их пополам: они отскочили друг от друга злые, взъерошенные; отец — шляпу на голову, исчез неизвестно куда, она заперлась в спальне.
— Чего же ей не хватает? — с месяц назад, Вячику подражая, обращался к отцу. — Мебель — арабская, финская кухня, наряды — надевай, не хочу! С жиру бесится?
Отец, ставший окончательно кротким, бесплотным, конфузился.
— Что-то ты, отец, совсем поплохел в своем ателье, — баском говорил, — от тебя жена ушла, а ты вроде как и не чешешься. Взял бы отпуск да смотался за ней.
За последний год Антоха сильно подрос, стал смотреть на отца сверху вниз. И научился говорить с ним назидательным тоном. Удивлялся сначала, что отец принимал этот тон, после привык.
Ну, а сам черпал поучения от приятелей.
— Не сиропься, уломает отец ее, уломает! — возражал ему Вячик, и Антоха слушал его с удовольствием. — Представь только: скажем, они в море купаются, и он говорит ей, смеясь: «Ну что ты, вернись, там, мол, пасынок мается!» Пальмы, море, кто устоит?
Они валялись на пляже. Было жарко, лениво. Антоха расслабился и не сразу уловил новое слово. А слово-то было безжалостным: пасынок! Пасынок! Как просто и точно. Пасынок?
Вячик бросал на грудь Антохе песок. Ноги, живот, руки, бока уже ощущали прохладную влажную тяжесть. Открытыми оставались шея и грудь.
— Да не сиропься ты! — сказал ему Вячик. — Есть небольшая идея.
А он не сиропился. И это не слезы — это палящее солнце вытапливало пот из него.
Вячик положил на глаза медные пятаки:
— Да упокой душу семьи его!
Так горестно прогнусил, что Антоха не выдержал. Стало безнадежно жалко себя. В две струи хлынули слезы, заполнили рот, нос, он захлебнулся, закашлялся.
…Захлебнулся, закашлялся, разом проснулся.
В комнате было светло. Непонятно, то ли спал, то ли провалялся всю ночь в полусне-полудреме?
Спустил ноги на пол. Так что же случилось? В свежем утреннем свете все казалось простым и счастливым. Пошел было на кухню, чтоб вскипятить чай, и, лишь войдя, спохватился: кухня была — как пустой коробок. Что сыщик сказал? Обстрижена наголо? И взгляд — будто колючий, а затем с неожиданной быстротой ускользающий. Занятно.
И вдруг будто воочию увидел его, хмурого, невысокого, барабанившего по шкафчику пальцами: «Ничего не оставили, так и запишем?»
Еще разик оглядел кухню, еще раз задержался на шкафчике, собрался было уйти; внезапно, словно лунатик, влекомый неясной идеей, приблизился к шкафчику. И, ни секунды не думая, зачем это делает, нащупал щель внизу между стеной и поддоном, потянул на себя этот поддон — и он легко, на удивление, выехал, скользя краями в пазах боковых фанерок. И что-то упало.
Наклонился: футляр. В футляре кларнет. В крышку футляра врезана фотография.
Быстро отвел от фотографии взгляд, опустился, сел прямо на пол — ноги как отказали. Не глядя на фотографию, извлек половинки кларнета, соединил, вставил мундштук. И захлопнул быстрее футляр.
Дунул в пустое отверстие. Шипение.
Закрыв глаза, расставил пальцы по клапанам, закачался, будто играл. И будто бы подхватил его мелодию контрабас, будто бы вкрадчиво зашелестели щеточки барабана. Он ускоряет темп: давайте, ребята, быстрее! Вот взрываются струнные, фейерверк ударов по барабанам, вступает фоно, и тут кларнет, о, этот кларнет, он пронзительно, сладострастно взвивается и… Заревел бешеный джаз, закружились цветные лучи, в их неверном дымном свету, как черти, задергались тени… Вдруг звон медной тарелки, крик барабанщика: «Кода!» — и тишина, яркий свет.
Хохочут парни, застигнутые в неожиданных позах, злятся девицы, вот из гущи танцоров выходит одна, кочует к эстраде, как жаль, что вы не танцуете, произносит. И молодой кларнетист, высокий и тонкий, склоняется к ней.
Так они познакомились.
Это он тоже выведал от отца. Это он выведал, как выведал происхождение радиолы. «Выброси этот хлам!» — завелась тогда мачеха. Он стал настаивать: «Нет, не выброси, нет!» — отчего заупрямился? И зачем? В общем, просто, пожалуй, из вредности. А когда отстоял, благодарный отец рассказал историю появления в доме «этого хлама».
Антоха вынул мундштук изо рта. Кларнет оказался немецким, изготовленным из черного дерева. «Спрятана ценность?» — вспомнил вдруг Мазуркевича. Пробежался по клапанам — все они исправно открывались под пальцами. А подушечки схлопывали, закрывались.
Как жаль, что вы не играете!
Решительно сбросил крышку, прямо взглянул: ну, конечно, на фото — она! Смуглое лицо, блеск зубов, темный пушок над верхней губой. Губы крупные, резко очерченные. И взгляд — странный, не пускающий, обращенный в себя.
Так вот ты какая, на меня не похожая! Бросившая.
Темная челка спадает на лоб, на шее — круглые бусы.
Красивая. Очень красивая. Юная. Почему же мы так непохожи?
— Мама, — шепнул еле слышно, — мамочка! Мамулька моя!
Такое чувство возникло, что если подыщет заветное слово, она отзовется. «Мама» была уже, «мама» — не проходила.
— Это я, мамулька, Антоша, — сказал чуть погромче. Горячая капля упала на фотокарточку. — Мамулька, мне плохо.
Засунул руку в карман узких джинсовых брюк, извлек мятый платок, осторожно прижал, промокнул.
— Я, мам, школу кончаю. Троек нет, приходи, — тихонько позвал. Лицо ее как будто стало светлее.
Он подумал: что еще бы сказать?
— Я эту уродину выставлю, — вдруг произнес.
И напрасно это он произнес!
Улыбка ее показалась внезапно язвительной. Косо взглянула она на того, кто на фото прижался к ней сбоку. Антоха присмотрелся внимательней: парень, худосочный, задумчивый, шея цыплячья, жидкие волосы расчесаны на пробор. Неуверенно, исподлобья глядит на Антоху. Отец.
— Ты ко мне приходи, не к нему, — торопливо шепчет Антоха, но все уже безнадежно испорчено. Женщина будто взметывает вверх подбородок, переводит пренебрежительный взгляд с отца на бледного тщедушного сына с жидкими слипшимися волосами — похожи, как незрелый подсолнух похож на незрелый подсолнух! — и вновь на отца. — Я только внешне в него, — силится опровергнуть Антоха, но все безнадежно испорчено.
— Внешне? — недоверчиво она улыбается.
— Как жаль, что вы не поете! — Антоха дико кричит.
— Не груби же, Антоша, — слышится голос. Этот голос… Глубокий контральто. Ах, ну, разумеется, это — она, не мамулька, а мачеха, это мачехин голос! Всюду она!
Все собою заполнила, все испоганила!