Чудаки - Юзеф Крашевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он встал проворно, схватил ружье и побежал в лес.
Теперь ты знаешь, Эдмунд, что значит истинное чувство! И не стыдно ли тебе, что часто именем этого чувства ты называешь минутную шалость? Делаешь из него самое унизительное употребление? Ведь это все равно, как если бы о бриллиант великого Могола ты хотел бы высечь огня для трубки.
Прощай! Более писать не могу: еду в поле.
Твой Юрий.
Как поживаешь? Опять свободная минута, я посвящаю ее тебе. Воображаю, каким я странным теперь кажусь в твоих глазах: нас разделяет пропасть. Мы смотрим с состраданием друг на друга, почти так, как два сумасшедших смотрят один на другого в доме умалишенных. Но, нет! Нет! Плохое сравнение: я часто вижу свет, людей, самого себя и не сошел с ума. Я вижу твою сострадательную улыбку; смейся, но придет время, когда мое письмо вызовет раздумье на твоем челе, и кто знает, не захочешь ли ты тоже вырваться из городского омута, в котором я потерял столько прекрасных лет, и искать спокойствия и отдохновения в деревне?
Если бы теперь возвратилось мое прежнее состояние, молодые годы и свобода, конечно, я сделал бы из них лучшее употребление. О, как я жалею о потерянном времени!
Да, нет счастья в беспутной молодости, потому что оно недолговечно; нет счастья в роскоши и в неге жизни, в разнообразных увеселениях, потому что они наводят скуку; нет счастья в ненасытном желании тщеславия: счастье находится в спокойной совести, в деревенском уединении, в собственном усовершенствовании, в нравственном возвышении; оно состоит в ограничении своих желаний. Свобода, труд, надежда — вот эмблемы счастья. Да, мечта — тоже счастье! С разбитым сердцем встречаем мы сады, дворцы, прекрасно разрисованные стены, переходим за пределы действительного. Увы! Войти туда нельзя!..
Я видел ее!
Слушай, я продолжаю ездить на границу Румяной, сажусь там читать и мечтать, отсюда виден двор и деревья сада; придет ли Петр, мы думаем вдвоем или разговариваем тихонько, прерывая свои мечты продолжительными паузами молчания. Мы избрали несколько старых дубов на краю леса, и здесь выстроили собственноручно род шалаша, обращенного к Румяной, с двумя скамейками из колод дерева. Петр, хороший садовник, посадил кусты, посеял хмель и плющ, и теперь это место сводит нас почти ежедневно. В одном углу нашего шалаша мы прячем трут, чтобы зажечь трубку, в другом — простую кружку, с которой поочередно отправляемся черпать воду к ближайшему источнику. У нас есть очаг, обложенный камнями, для холодных вечеров. Петр, если не блуждает в лесу, часто даже ночует здесь. Несколько дней назад мы сидели в своем шалаше. Дольский упорно молчал и был мрачен. Прекрасный весенний вечер рдел пурпуровым светом на горизонте. Ведь ты знаешь (или вернее не знаешь), какие чудные утра и вечера бывают весной и осенью; в эти два конца дня, кажется, все живет иначе, дышит свободой и веселостью! День сам по себе очень обыкновенный, но начало и склон его представляют какие великолепные зрелища, какой аромат, какие звуки! Сколько несвязных мыслей толпится в голове. Как все это Бог мудро устроил: днем нужно трудиться, потому что сам Бог все сделал, чтобы труду человека ничто не мешало; поутру пробуждение природы оживляет его, придает ему более сил; вечер освежает, успокаивает и заставляет забыть изнурение.
Мы сидели молча, глаза наши были обращены в одну сторону. Дольский хмурился, как это нередко с ним бывает, когда не достает пищи для его голодной души. Несчастный, молиться он не умеет; борется только с самим собою и потому падает. Вдруг нам послышался топот лошадей, но уже так близко от шалаша, что мы сейчас же увидели лошадиные головы. Песчаная, узкая тропинка по опушке леса ведет в прекрасную пасеку, принадлежащую к Румяной. За лошадьми показался кабриолет, в котором сидели пани Лацкая и Ирина. Дольский устремил свою черные глаза и остолбенел, я вскочил с места; Ирина с любопытством рассматривала наш шалаш и, узнав меня, приказала остановиться. Лацкая ужасно побледнела, отвернулась живо в другую сторону и не поворачивалась более к нам. Ирина, не обращая на нее внимания, весело приветствовала меня. Я подошел к ней; Петр остался в шалаше, точно окаменелый.
— А, наконец-то, хотя случайно, мы встретили вас! Что вы здесь делаете?
— Мы охотились на бекасов вместе с моим соседом паном Петром Дольским (Петр слышал это, но не пошевельнулся), а теперь мы отдыхаем.
— Как? — спросила она тихо. — Вы соседи со мною и не удостоите меня своим посещением?
Я хотел солгать, но она на первом слоге поймала меня.
— Скажите откровенно, — сказала она живо, — вы стыдитесь показаться мне на глаза?
— Правда, — ответил я.
— Это признак самолюбия: скрывать свои недостатки и желать всегда казаться одним и тем же. Но более естественно, заметив свою ошибку, сделанную случайно или по наклонности, открыто признаться в ней, и таким образом отнять у людей возможность к злословию, и следовать по избранному пути своему.
— Если бы даже люди не злословили, — подхватил я, — если бы они были снисходительны, то все-таки остаются впечатления, ничем неизгладимые.
— Во всех ваших словах проглядывает много гордости.
— Пускай будет гордость; но есть тоже род благородной гордости.
— Итак, за то, что вы раз явились ко мне раскрасневшись и немного больным, — прибавила она с улыбкой, — я в наказание не должна видеть вас никогда здоровым?
— Могло ли это быть наказанием для кого-либо другого, кроме меня?
Она немного сконфузилась.
— Для вас это ведь все равно, — прибавил я.
— Вы хотите комплимента? У меня всегда найдется для тех, которые желают слышать его: на Полесье общество такого милого соседа, как вы, не совсем обыкновенная вещь.
— Вы этим добили меня! — ответил я с улыбкой.
Она посмотрела на меня серьезно и протянула мне руку.
— Что же? Будете ли вы в Румяной? Ведь всего три шага.
— Не знаю.
— Как? Я вас прошу.
— Но не искренно, и может быть, опять из вежливости.
— Ну, это уже чересчур невежливо; я приказываю быть. Ах, какой упрямый!
— Вы приказываете мне быть?
— Приказываю и угрожаю, что пожалуюсь вашему деду.
— Коли так, я приеду.
— Кто этот пан Петр? — спросила она тихо, продолжая разговор.
— Посмотрите внимательно на свою компаньонку, и догадаетесь о многом, о чем говорить не имею ни права, ни времени.
Ирина нехотя бросила взгляд и увидела пани Лацкую почти в обмороке; потом посмотрела на Петра, и, простясь со мной, велела как можно скорее ехать.
Дольский ни слова не промолвил, долго еще сидел на скамье, потом встал, и, не поворачиваясь даже ко мне, пошел прямо в лес.
Я не решился в это время затрагивать его, ни расспрашивать, ни утешать, и потому не сопутствовал ему. Он, раздвигая кусты, зашел в чащу леса и исчез.
Разумеется, на другое утро я поехал в Румяную. Как будто для того, чтобы отравить эту счастливую минуту, явился пан конюший.
Увидев меня в зале, он сперва покраснел, потом побледнел, пригладил чуприну, посмотрел на Ирину, которая опустила глаза, и не приветствуя меня, (так был зол и сердит), отошел к окну.
Пани Лацкая не была в гостиной и в этот день вовсе не показывалась; говорили, что она больна. Гнев моего деда перешел вскоре в едкий сарказм; Ирина, не желая его раздражать, мало защищала меня. Я переносил спокойно его сарказмы, как путник, внезапно захваченный проливным дождем.
— Я рекомендую вам моего внука, — сказал он, — моего милого внука, пана посессора Западлисок (он взял их за деньги, выигранные в карты: хорошее употребление дурной прибыли). Посессия взята не без цели: граничит с Румяной! А потому прошу быть осторожной с этим кавалером.
— Пан конюший!
— Кавалер, любящий приударить, и пьет не хуже меня, играетУ как… проиграл состояние, которого хватило бы десяти бедным семействам на всю жизнь. Осталось у него столько здоровья, сердца и денег, сколько нужно на посессию Западлисок, рассчитывая на богатую женитьбу. Но съест черта! — прибавил он тише.
Хладнокровие, с которым я выдерживал его насмешки, еще более раздражало его, и хотя ему подали лошадей, потому что в этот именно день вбивали пограничные столбы в Заямьи от Куриловки, и он хотел туда отправиться, но предпочел потерять кусок земли, нежели оставить меня глаз на глаз с Ириной. Она вежливо и холодно выслушивала его сарказмы, но я не заметил в ней ни тени чувства. Умеет ли она так хорошо владеть собою, или же у нее нет чувств? — Я не знаю.
Приближался вечер; старик отправил меня и чуть не вытолкал в шею; я вынужден был ехать. Он остался еще, чтобы своими сарказмами совершенно изгладить хорошее впечатление, которое я, может быть, сделал на ее сердце.
О, если бы исполнилось мое предчувствие, и капитан вбил пограничные столбы через его любимые тенеты и отрезал кусок леса: пускай это маленькое горе научило бы его состраданию к другим! Нет, желание зла — есть месть, это животное чувство, недостойное образованного человека. Бог с ним! Все это он делает из сильной привязанности к ней; будем уважать его, хотя больно. Прощай!