Второй пол - Симона де Бовуар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Средние века женщина еще сохраняла некоторые привилегии: в деревнях она ходила на общие собрания, участвовала в первичных собраниях по выборам депутатов в Генеральные штаты; муж мог единолично распоряжаться только движимым имуществом: для отчуждения недвижимости требовалось согласие жены. Только в XVI веке возникают своды законов, действующие на протяжении всего старого режима; в эту эпоху феодальные нравы окончательно исчезают и ничто не защищает женщин от стремления мужчин приковать их к домашнему очагу. В этом чувствуется влияние римского права, столь пренебрежительно обходившегося с женщиной; как и во времена римлян, яростные диатрибы против глупости и слабости женского пола служат не истоком законов, но попыткой их оправдания; мужчины лишь задним числом могут объяснить, почему они поступают так, как им удобнее. «Среди дурных свойств женщин, – читаем мы в „Видении о вертограде“ (Songe du Verger), – девять дурных свойств, полагаю я, причитаются им по праву. Во-первых, женщина по самой природе своей причиняет себе ущерб… Во-вторых, женщины по самой природе своей весьма скаредны… В-третьих, воля их весьма непостоянна… В-четвертых, женщины по самой воле своей дурны… В-пятых, они притворщицы… Сверх того, женщины известны лживостью, а оттого по гражданскому праву женщину нельзя призвать в свидетели при составлении завещания… Сверх того, женщина всегда делает обратное тому, что ей наказано сделать… Сверх того, женщины охотно всем болтают и рассказывают собственный позор и стыд. Сверх того, они лукавы и хитры. Монсеньор святой Августин говорил, что „женщина есть животное, ни двора, ни хлева не имеющее“; она исполнена злобы, к стыду своего мужа, ею питается все дурное, она есть начало всех споров и ссор и находит дорогу и путь ко всякому беззаконию». Подобные тексты встречаются в эту эпоху в изобилии. Приведенный нами интересен тем, что каждое обвинение призвано оправдать один из направленных против женщин пунктов законодательства и то зависимое положение, в каком их держат. Разумеется, все «мужские должности» для них закрыты; вновь обретает силу сенатусконсульт Веллея, лишающий их всякой гражданской дееспособности; право первородства и преимущественное право мужчины отодвигают женщин на второй план при дележе отцовского наследства. Незамужняя девушка остается под опекой отца; если он не выдает ее замуж, то, как правило, заточает в монастырь. Матери-одиночке разрешается устанавливать отцовство, но это дает право лишь на покрытие медицинских расходов на роды и на алименты на ребенка; выйдя замуж, она переходит во власть мужа: он выбирает место жительства, управляет хозяйственными делами, прогоняет жену в случае ее измены, заточает ее в монастырь или, позже, добывает королевский указ о взятии под стражу и отправляет ее в Бастилию; ни один акт не действителен без его утверждения; доля жены в общем имуществе супругов уподобляется приданому в римском смысле слова, но, поскольку брак нерасторжим, имущество может перейти в распоряжение жены лишь после смерти мужа; отсюда поговорка: «Uxor non est proprie socia sed speratur fore»[59]. Поскольку она не распоряжается своим капиталом, то, даже сохраняя на него права, не несет за него ответственности; он не придает содержания ее деятельности – она не имеет конкретной власти над миром. Даже дети ее, как во времена «Эвменид», считаются принадлежащими прежде всего отцу, а уж потом ей: она «дарит» их супругу, авторитет которого несравненно выше и который является истинным господином своего потомства; этот аргумент даже будет использовать Наполеон, заявлявший, что, подобно тому как грушевое дерево принадлежит владельцу груш, женщина есть собственность мужчины, коему она приносит детей. Таким статус французской женщины оставался на протяжении всего старого режима; постепенно сенатусконсульт Веллея будет заменен юриспруденцией, но только Кодекс Наполеона отменит его окончательно. За долги супруги и ее поведение отвечает муж, и только ему она обязана давать отчет; она почти не имеет прямых связей с государственной властью и отдельных от мужа отношений с людьми, посторонними для семьи. В труде и материнстве она не столько подруга, сколько прислуга: производимые ею вещи, ценности, дети принадлежат не ей, а семье, то есть ее главе – мужчине. Не больше свободы предоставлено ей и в других странах, напротив, в некоторых из них сохранилась опека и везде права замужней женщины ничтожны, а нравы суровы. Все европейские законодательства были составлены на основе канонического, римского и германского права, равно неблагоприятных для женщины; везде существует частная собственность и семья – институции, подчиняющие себе все.
Во всех странах одним из следствий порабощения «честной женщины» семьей является наличие проституции. Проститутки, лицемерно поставленные вне общества, играют в нем чрезвычайно важную роль. Христианство клеймит их позором, но принимает как необходимое зло. «Уничтожьте проституток, – говорит святой Августин, – и общество погрязнет в распутстве». А позже святой Фома Аквинский – или, по крайней мере, теолог, подписавший его именем IV книгу «De regimine principium» («О правлении государей»), – заявляет: «Изымите из общества публичных женщин, и разврат будет сотрясать его беспорядками всякого рода. Проститутки в государстве подобны отхожему месту во дворце; уничтожьте отхожее место, и дворец станет местом нечистым и смрадным». В период Высокого Средневековья в нравах царила такая свобода, что в девицах легкого поведения почти не было надобности, но, когда сложилась буржуазная семья и стала строго соблюдаться моногамия, мужчине пришлось искать радостей вне семейного очага.
Напрасно капитулярий Карла Великого со всей возможной строгостью запрещает проституцию, напрасно Людовик Святой приказывает в 1254 году изгнать проституток, а в 1269-м – разрушить злачные места: в Думьяте, как сообщает нам Жуанвиль, шатры проституток располагались рядом с шатром короля. Усилия Карла IX во Франции и Марии-Терезии в Австрии, как покажет позже XVIII век, в равной мере оказались тщетными. Организация общества делала проституцию необходимой. «Кто они [проститутки], – высокопарно вопрошает Шопенгауэр, – как не жертва, принесенная на алтарь моногамии?» А Лекки, историк европейской морали, формулирует ту же мысль следующим образом: «Они – высшее воплощение греха и самые деятельные стражи добродетели». Их положение справедливо сравнивали с положением евреев, которым их часто уподобляли[60]: ростовщичество и денежные спекуляции