История жизни, история души. Том 1 - Ариадна Эфрон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Твоя Аля
' Б.Л. Пастернак прислал А.С. в машинописи тогда еще неопубликованные «Заметки к переводам Шекспировских пьес». Впервые они были напечатаны в альманахе «Литературная Москва» (М., 1956. Кн. 1).
2 Анастасия Ивановна Цветаева жила в это время в поселке Печаткино Вологодской обл., где поселилась семья сына.
3 Книги стихов Б. Пастернака: «Поверх барьеров» (1917) и «Сестра моя -жизнь» (1917, опубл. 1922). В 1922 г. Б. Пастернак, прочитав сборник стихов Цветаевой «Вёрсты» (1921), прислал ей, как он пишет, письмо «полное восторга» и книгу «Сестра моя - жизнь» Между ними завязалась интенсивная переписка. В том же году М. Цветаева написала статью об этой книге Б. Пастернака - «Световой ливень: Поэзия вечной мужественности».
4Райнер-Мария Рильке (1875-1926) - австрийский поэт.
5 Героиня повести Б. Пастернака «Детство Люверс» (1918). М. Цветаева пишет 14 февраля 1925 г.: «Всю эту зиму жила “Детством Люверс”, изумительной, небывалой, ещё не бывшей книгой» (VI, 242).
6 Отец Б. Пастернака - Леонид Осипович Пастернак (1862-1945) - художник, академик живописи.
7 Встреча в 1903 г. с композитором-новатором Александром Николаевичем Скрябиным (1871/2-1915) определила для Б. Пастернака выбор пути: «...под влиянием обожания, которое я питал к Скрябину <...> с этой осени я шесть следующих лет, все гимназические годы, отдал основательному изучению теории композиции...» (Пастернак Б. Воздушные пути. М., 1982. С. 423).
8 Неточная цитата из поэмы «Девятьсот пятый год» (гл. «Детство»), Правильно: «О, куда мне бежать / от шагов моего божества».
90 встрече с альманахом «Наши дни» (1922. № 1), где было напечатано «Детство Люверс», в Мордовском лагере А.С. пишет 1.VIII.45 г. А.И. Цветаевой.
Дорогой Борис! Прости за глупый каламбур, но - все твои переводы хороши, а последний — лучше всех. Не знаю, правильно ли я поступила, тут же, «тем же шагом», как говорят французы, сбегав в магазин и купив себе пальто. Правильно или нет, но это было какое-то непреодолимое душевное движение, и даже сильней, чем движение. Потом, когда я его уже купила и надела, я стала себя убеждать, что так и нужно было сделать: пальто ведь нет, совсем никакого, и подарить его мне может только чудо, а чудо - вот оно, и значит - всё правильно. Потом представила себе, как такая куча денег расходится по всяким там керосинам и селёдкам, не то что — «расходится», а «разошлась бы», если бы я не купила пальто. А потом, с совершенно чистой совестью и лёгким сердцем, пошла отражаться во всех витринах. Спасибо тебе, Борис. Ты как-то совсем по-необычному тронул меня и обрадовал своим подарком, но всё это — не те слова, и нет у меня на это слов. Однажды было так — осенним, беспросветно-противным днем мы шли тайгой, по болотам, тяжело прыгали усталыми ногами с кочки на кочку, тащили опостылевший, но необходимый скарб, и казалось, никогда в жизни не было ничего, кроме тайги и дождя, дождя и тайги. Ни одной горизонтальной линии, всё по вертикали — и стволы и струи, ни неба, ни земли: небо — вода, земля - вода. Я не помню того, кто шёл со мною рядом, - мы не присматривались друг к другу, мы, вероятно, казались совсем одинаковыми, все. На привале он достал из-за пазухи обёрнутую в грязную тряпицу горбушку хлеба, — ты ведь был в эвакуации и знаешь, что такое Хлеб! разломил её пополам и стал есть, собирая крошки с колен, каждую крошку, потом напился водицы из-под коряги, уже спрятав горбушку опять за пазуху. Потом опять сел рядом со мной, большой, грязный, мокрый, чужой, чуждый, равнодушный, глянул — молча полез за пазуху, достал хлеб, бережно развернул тряпочку и, сказав: «на, сестра!» — подал мне свою горбушку, а крошки с тряпки все до единой поклевал пальцами и в рот — сам был голоден. Вот и тогда, Борис, я тоже слов не нашла, кроме одного «спасибо», но и тогда мне сразу стало ясно, что в жизни есть, было и будет всё, всё - не только дождь и тайга. И что есть, было и будет небо над головой и земля под ногами. Только тот был чужой и далёкий, а ты - родной и близкий, но и ты, и он сделали — сотворили — для меня большее чудо, чем опять-таки можно выразить словами. — Да, вспомнишь это самое время военное, и это самое горе военное, и подумаешь — ведь в самом деле всё это было, и в самом деле всё это перенесли.
У меня пока нового — кроме пальто — нет ничего. Распоряжение остаётся в силе, что касается меня, то я пока работаю на прежнем месте, что и как будет дальше — не знаю.
Если отсюда придётся, и возможно в недалеком будущем, — уйти, то думаю поехать к Асе, там, м. б., и даже наверное, Андрей50 поможет с работой и остановиться можно будет у них. Здесь же у меня никого и ничего, и всё может оказаться невыносимо трудным. Но и там, Борис, не слаще, в конце концов. Очень, очень трудно с Асей быть больше двух часов подряд. И кроме того, это - мама в кривом зеркале, это — почти мама и совсем не она, жутко, не по моим силам. Сил у меня совсем немного и корни мои с трудом достают до подземных источников, Борис. Да, ты Асе не говори о том, что послал мне, а то она меня пилить будет, что я не поехала в Елабугу. Но я-то знаю, что живая мама сама предпочла бы, чтобы я оделась, а мёртвой мамы — нет.
Крепко тебя, дорогой, целую. Как бы тебя увидеть? Прозу свою пришли. Пиши мне пока на училище, если переменю адрес — сообщу.
Твоя Аля
1А.Б. Трухачев, сын Анастасии Ивановны Цветаевой.
Н. Н. Асееву
14 сентября 1948, Рязань
Дорогой Николай Николаевич! Где же Вы? Приезжайте, пока погода хорошая и пока собор (16 век, стиль украинского барокко) — не рухнул. Не знаю, нужен ли Вам Кудеяр, но мне Вы определенно нужнее, чем ему. Дайте знать о приезде, когда и чем (поездом, пароходом, самолётом?) — я Вас встречу50. Телефон мой — на всякий случай — 13-87, с 9 утра до 5 дня, адрес работы - ул. Ленина, 30. Художественное Училище. По этому же адресу напишите, скорее дойдёт.
Мои дела пока что утряслись, это была директива какого-то сугубо местного характера, т. е. руководства, причём сугубо ошибочная.
Ну и Бог с ними, и с директивой, и с руководством. А вообще -тоска отчаянная, несмотря на новые аттракционы в городском парке: «Альберто, мастер иллюзий и манипуляций» и «Полёт в зубах над публикой Анны Болховитиной». Честное слово!
Жду Вашей весточки и Вас самого.
А. Эфрон
Дорогой Борис! Сегодня, очень рано утром, я услышала, как журавли улетают. Я подошла к окну и увидела, как они летят в смутном, рассветном небе, и потом уже не могла уснуть — всё думала. Почему написала тебе об этих журавлях — и сама не знаю. Развернула твоё письмо - и они мне вспомнились. Наверное, есть какое-то скрытое, а может быть и явное, сходство между твоим почерком и полётом этих больших, сильных птиц, вечно разорванных между севером и югом, зимой и летом, птиц без средней полосы и золотой середины в жизни.
Как люблю я их крик в тумане сумерек или рассвета, и стройноколеблющийся силуэт их эскадрильи, и того, последнего, мощными, на расстоянии бесшумными, взмахами крыльев догоняющего своих...
«Всё дурное уже переделано», пишешь ты. Не знаю. Сомневаюсь. Во-первых, одной человеческой жизни, даже семижильной, явно мало для того, чтобы переделать «всё» — (хорошее или дурное). Во-вторых — во-вторых, я настолько одичала, что необычайно трудно мне излагать свои мысли - они переродились в смутные ощущения, понятные лишь мне одной, моему единственному собеседнику. Они теснятся в голове, пока не пожирают друг друга, и тогда «голове становится легче дышать». Просто мне хотелось сказать тебе, что ты, первый из известных мне поэтов, сделавший тайное - явным, выразивший то невыразимое, до чего некоторые твои предшественники — скажем, Тютчев, Фет, добирались случайно. И эти их случайности являлись — на мой взгляд и моё чутье — лучшим в их лирике. Ноя — плохой судья в этих вопросах, т. к. слух мой настолько развит — а для объективного отношения к делу это — ещё хуже глухоты! — что даже самого трудного тебя понимаю я с полслова. Не только теперь, а ещё и тогда, когда была совсем девчонкой, т. е. когда это самое чутьё прекрасно сосуществовало с любовью к кино, чтеньем иллюстрированных журналов и уютных романов Марлит1, с тем, что давно и легко отпало, как отслужившая шкурка змеи.
Самое, самое лучшее, самое радостное, самое чистое в природе всегда, в любом возрасте и любых условиях, заставляло меня вспомнить тебя — творца стихотворных ливней2, первые капли которых ртутинками катятся в пыли, гроз, трепещущей листвы, этих нежных, сияющих, женственных переходов от слёз к улыбке и вспять. Чувство природы, чувство праздника и печали, вкуса и запаха, и, про-
сти за опошленное звучание этих прекрасных слов, — женской души - всё далось тебе в руки. Нет, ты ужасный хам по отношению к самому себе, если в самом деле считаешь, что «всё дурное уже переделано». Боюсь, что лучшего, чем лучшее из вышеназванного дурного, тебе уже не создать! Ну, конечно, был и у тебя, как у всякого настоящего поэта, всякий хлам, но без него нет творчества. А сколько его в ранних маминых стихах — пусть она не сердится на меня за эти слова!