Чувства и вещи - Евгений Богат
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Многие из самых старых, самых больших, ведущих университетов США, — констатирует автор, — вовлечены сейчас в болезненную борьбу в области половой нравственности. В этой борьбе деканы сталкиваются со студентами, родители — с детьми, а юноши и девушки — с собственной совестью… В Нью-Хэйвене эта общественная революция создала особый символ (на ручке двери вешают галстук, если в комнате студента находится девушка)…»
«Мы отказались от идеи, что утрата девственности связана с вырождением, — сказал нам старшекурсник из Огайского университета. — Добрачные половые отношения не означают падения общества, во всяком случае, того общества, которое мы построим».
«Мы подходим к вопросу на более интеллектуальной основе, — говорит эффектная двадцатилетняя студентка из Вассара, изучающая историю, — оба, он и она, решают сблизиться, потому что уважают друг друга, а не валятся, обнявшись, в постель, как кошки и собаки».
Что же заменила собой «интеллектуальная основа»? Добрую «эмоциональную»?
Самому автору нравятся слова «трезвый реализм».
«Реалистически настроенные юноши, — замечает он, — уже не требуют девственности от невест».
Афоризм…
Я читал это, и в голове у меня все время вертелось стендалевское: «Самое большое счастье — первое рукопожатие любимой женщины». И я старался угадать, о чем думает за моим плечом будто бы только что покинувший дилижанс пятидесятилетний человек в дорожном камзоле. Мне было ясно, что эта статья о «любви» рассказывает ему об «образе правления» гораздо больше, чем рассказали бы речи современных политических деятелей, экстренные выпуски биржевых газет, кропотливые исследования социологов. В ней зашифрована трагическая информация об автоматизме человеческих отношений, и о негритянских гетто, и об убийстве Кеннеди…
И мне казалось — я понимаю, о чем он сейчас размышляет.
«Ушла кристаллизация, — думал Стендаль. — Воображение бездействует, оно не наделяет больше любимого человека всеми возможными в мире достоинствами. Ветка не покрывается подвижными ослепительными кристаллами. Она убийственно оголена, ее ничего не стоит поэтому растоптать. Ушла кристаллизация…
Испытывают ли эти существа, когда они „спят“, — думал он, — хотя бы миллионную долю того потрясения, которое испытал Вертер, когда его лица случайно коснулись волосы Лотты…
Ушло восхищение — первооснова любви».
«Словом, — обратился я мысленно к Стендалю, — ушли те душевные состояния, которые рождали определенные, высшие виды человеческого счастья?»
«Нет, — ответил Стендаль, — они не ушли».
Но это не он, это я сам себе ответил, потому что никогда не мог и, видимо, никогда не смогу согласиться с тем, что «что-то ушло», «что-то утрачено». Духовная жизнь человечества бесконечно сложней и глубже того, что видит бесстрастное око корреспондента американского журнала «Ньюсуик».
Я отложил его в сторону, стал читать французский журнал «Пари-матч», обширную статью Жана Феррана «Эта молодежь завтра будет править нами».
«Религия XX века, — пишет автор, — это не самопожертвование во имя бога, не стремление людей обеспечить на земле всеобщее счастье, преобразуя общество. Она больше направлена на завоевание личного счастья, а счастье это выражается в реализации всех человеческих возможностей. Кумиром стало „я“, а не человек».
Мне почудилось — я слышу, как тихо, с сомкнутыми горько губами смеется за моим плечом Стендаль. Сто пятьдесят лет назад, рассказывая о любви во Франции, он заметил:
«Я как будто вижу человека, который выбрасывается в окно и все-таки старается, чтобы у него была изящная поза, когда он очутится на мостовой».
Он имел в виду тщеславие — боязнь показаться смешным, рабскую зависимость от мнения соседа — то, что безотказно убивает живое чувство.
«Молодое поколение реалистично и даже материалистично, — констатирует Жан Ферран. — Один молодой банковский служащий сказал мне: „Ох уж эти идеалы!“, выражая незначительный интерес который вызывают у него так называемые непреходящие ценности».
Боязнь показаться смешным осталась; уменьшилось изящество позы при падении на мостовую.
«Жизнь на каждом шагу опровергает, — пишет французский журналист, — давнишние поэтические иллюзии о безумной любви, о страсти. Молодежь выбрала реальность. И этого надо было ожидать».
А через несколько абзацев —
«Они теряют голову только перед одной вещью — перед автомобилем».
Видимо, это и есть непреходящая ценность?
«Они обожают, — пишет он дальше, — пылесосы, мотороллеры, сушилки для волос. Это — подлинное обожание».
Но одиночество не перестает быть одиночеством от того, что его обставят по последнему слову современного комфорта. И настанет минута, когда счастливый обладатель пылесоса и сушилки для волос набирает один из нескольких номеров телефонной службы «SOS». Эта служба не была нужна героям Стендаля, которые в одиночных камерах старинных крепостей чувствовали себя менее одинокими, чем сегодняшние молодые посетители парижских кафе. Телефоны этой службы набирают, когда очень тяжело на душе и хочется с кем-то поговорить. «Особенно часто, — по наблюдениям французского журналиста, — это бывает к концу дня, в излюбленный Бодлером час заката. Особенно много работы у сотрудников службы „SOS“ в мае».
«Однажды сотрудник службы „SOS“ не мог заставить заговорить человека, который позвонил: он слышал только женские рыдания, затем уловил одну-единственную фразу: „Спасибо, что вы меня выслушали, я хотела выплакаться кому-нибудь“».
Может быть, это была жертва банковского клерка, решившего для себя великий философский вопрос о вечных и временных ценностях.
Склонен к философским рассуждениям и сам автор статьи в журнале «Пари-матч».
«Духовная жизнь не может быть рядом или выше материальной жизни, — пишет он. — Она является самой этой жизнью в полном смысле слова».
Видимо, по Жану Феррану, у счастливых обладателей автомобилей и пылесосов не хватает обостренного внутреннего зрения для того, чтобы распознать глубинные духовные ценности окружающих их вещей.
Что подумал бы об этом Стендаль?
Окно моей комнаты чуть высветило утро поздней осени.
Был час, когда он любил уходить к самым ранним, еще по-ночному холодным дилижансам в Гренобле, и в Милане, и в Париже. Дилижанс осторожно будил старинные, смутные, с еще не погашенными фонарями улицы…
Думать должен был я один.
И я подумал о том, что во все века в большой литературе истории любви были чем-то несравненно большим, чем историями отношений двух человек — женщины и мужчины, — которые смеются, страдают, ревнуют, целуются… Образ любви в его наивысшем выражении был образом идеальных человеческих отношений — синтезом верности, благородства, понимания, которым люди должны овладеть, чтобы жить на земле счастливо. Это и делает вечными Дафниса и Хлою, Поля и Вирджинию, Манон Леско и кавалера де Грие, Настасью Филипповну и князя Мышкина, Наташу Ростову и Андрея Болконского.
С этими мыслями я стал читать статью Леона Эделя в журнале «Нью-Йорк тайме бук ревью» «Секс и роман».
Рассматривая литературу Запада, Леон Эдель говорит вещи едкие и неглупые.
«По сути дела, — пишет он о современных романистах — нередко чувствуется, что они обращаются к спальне, потому что это самый легкий способ избежать рассказа о жизни в других комнатах и о сложности человека. Можно понять автора, описывающего в своем романе, как его герой чистит зубы — некоторые делают это с большим эффектом, — но мы запротестуем, если писатель начнет угощать нас сценой чистки зубов через каждые две главы. А вот сцены в спальне зачастую назойливо повторяются как будто автор видит особую добродетель в подробной летописи каждого свидания».
«В старых романах главным вопросом было, доберутся ли когда-нибудь герой и героиня до спальни…»
«Ну нет, — подумал я. — Это ли главный вопрос „Манон Леско“ или „Анны Карениной“?» Сам Леон Эдель показывал в журнале «Нью-Йорк тайме бук ревью» блистательный образец ухода от «сложности человека».
На дне папки лежал журнал «Ля табль ронд» со статьей Гюстава Тюбона «Эротизм против любви».
«Вся так называемая „западная“ цивилизация окутана эротическим туманом, таким же густым и нездоровым, как лондонский „фог“ в самые ненастные дни осени…»
«Недавно, — повествует далее Гюстав Тюбон, — в одном общественном месте я был свидетелем разговора двух молодых мужчин. Они говорили то о машинах, то о женщинах. Причем тон разговора совершенно не менялся (в обоих случаях речь шла об элегантности линий и „технических характеристиках“), однако в словах, касающихся машин, было чуть больше серьезности и сосредоточенности. И действительно, машины стоят дороже и подвергают большему риску…»