Правила перспективы - Адам Торп
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
28
— Генрих? Генрих?
Моррисон говорил с ним. Голос стал высоким, потому что он умер. Призраки не разговаривают басом. Ты вернулся в детство.
Багровые отблески пламени дрожали на сводах. Перри всего трясло, но пламя трепетало само по себе, озноб тут был ни при чем. Ад не разверзся перед ним, ему явился ангел в облике женщины, не Моррисон. Или это все-таки демон, исчадие дремучих германских лесов, о которых ему рассказывали в Англии? Лесов, давших Гитлеру его сатанинскую мощь?
Перри попытался стряхнуть усталость и дрожь, словно они существовали сами по себе, отогнать от себя страх. Ведь большинство людей умирает не от пули, а от болезни.
Сигарета прилипла к губе. Он забыл ее зажечь? Или в подвале так мало воздуха, что сигарета потухла?
Женщина с лампой склонилась над четырьмя трупами у пролома. Когда она громко запричитала, Перри стоило большого труда не подойти к ней. Она убивалась по одному из покойников. Одного из них звали Генрих. Наверное, тот, на котором все еще были гиммлеровские очки, ведь она на него глядела. Да пропади все пропадом!
Это ведь он прижимал к себе крест, вспомнил Перри. Черт с ней. От сгоревшей картины осталась одна крестовина. Как скрещенные ключи или знак чумы на дверях в давние времена, вот хоть в старом Лондоне. Нет, меня там не было. И нечего пятиться. Это все крысы.
Перри похлопал себя по нагрудному карману, где лежали деревянные таблички, и вспомнил: надо попробовать спросить у нее, что значит Waldesraus. Это слово излечит его. Некоторые слова подобны хорошему лекарству, их можно жевать, как сладкий, хорошо пропеченный хлеб с целебными травами. Он ведь на четверть индеец, это кровь апачей играет в нем, кровь бабки, передавшей ему чуть раскосые глаза и смуглую кожу. Перри с усилием стряхнул с себя оцепенение. Женщина дрожала всем телом, и лампа — похоже, керосиновая — дрожала вместе с ней. В подвале ветра нет, подумал он. А наверху есть? Он не мог вспомнить.
Возможно.
Перри пожал плечами. Полагаю, подумал он, если она вконец ослабеет от горя, керосиновая лампа упадет, разобьется и мы поджаримся, став еще одной парой трупов, которую и в расчет-то никто не примет — уж больно много мертвых в этом мировом конфликте.
Именно поэтому надо заставить себя подняться и подойти к ней до того, как она выронит лампу, как поганую фосфорную зажигалку. Собравшись с силами, Перри встал и заковылял к ней. Она увидела его и закричала, и он подумал, что сейчас она все-таки уронит эту сраную лампу.
Перри подошел поближе, и женщина уставилась на него, широко раскрыв глаза и прижав руку ко рту.
Молчала. Лицо грязное, в синяках.
Он забрал у нее лампу и, пошарив у себя в кармане, наткнулся на последнюю конфету из тех, что дал ему Моррисон. Забудь, Моррисон мертв, ему больше никогда не выиграть в безик. Это была не какая-нибудь помадка, а полноценный чистый леденец со вкусом клубники. Ну, почти клубники.
Женщина взяла конфету, развернула, положила в рот дрожащей рукой — все ее тело дрожало, — и тут произошло нечто невообразимое. Перри стоял перед ней с лампой в руке, чувствуя себя совсем слабым и больным, а она неожиданно положила руки ему на грудь, точнее на грязный мундир, и уткнулась в него головой почти у самого ворота. Перри погладил ее по спутанным прекрасным волосам. Если бы не ее тихие всхлипывания, могло показаться, что она слушает биение его сердца. Ее волосы мягко касались его подбородка, губ, носа, глаз и источали аромат не весны, но осени, дымный, сырой и горьковатый запах подгнившей падалицы, устилавшей землю в садах Нормандии. Это было восхитительно. Он даже взял прядь в рот и чуть-чуть пожевал.
Мальчишками они верили, что, если съесть девчачий волос, его обладательница воспылает к тебе страстью. Один умник по имени Ларри Спинкс как-то дал ему красивый светлый волос — он чуть не подавился, пока глотал его, — а потом заявил, и хохочущие приятели это подтвердили, что волос срезали с мертвой головы Софи Макконнел, которую на прошлой неделе задавила машина, и теперь она явится к нему ночью прямо в спальню с горящими глазами и изуродованным в аварии лицом.
Он два года не мог спать без света. Наверное, поэтому он был такой рохля с девчонками, пока не повстречал теплую, нежную Морин.
Живые головы источают тепло.
Что-то сверкнуло совсем близко — это свет отразился в очках мертвеца. Мертвец не шевелился. Это лампа раскачивалась у Перри в руке.
Он осторожно поставил лампу на пол и прижал женщину к себе — будто без нее ему было не устоять на ногах. Крепко обнял, словно боясь, что вернется озноб. Слишком много в нем всего накопилось.
Если бы ты целовала меня перед сном, как обычно, было бы легче. Когда-нибудь поцелуи будут значить для меня что-то другое. Тридцать шесть пуговиц. Я целую все по очереди. Одну за другой, за [третьей].
29
Герр Хоффер прекрасно понимал, почему Вернер злится, почему затаился в ожидании подходящего момента, чтобы побольнее его уязвить.
Господи, все из-за того аукциона в Мюнхене в начале войны! Там Вернер Оберст чуть не заполучил второе издание "Teatrium Pictorium" в отличном состоянии; согласно одной версии, Тенирсова "Венера купающаяся", датированная 1653 годом, была копией кисти неизвестного итальянского художника из коллекции эрцгерцога Вильгельма. Вне всякого сомнения одна из гравюр в книге была сделана с (другого) Тенирса. Бедняга Густав Глатц написал об этом в 1931 году статью, переведенную позже парижской "Газетт де боз'ар"; это невероятное открытие принесло ему гонорар, которого хватило на обед вдвоем в самой дрянной забегаловке Лоэнфельде (без пива). По крайней мере так он утверждал.
Вернера переиграл Фридрих Вольфхардт, ответственный за комплектацию библиотеки фюрера в Линце. Вольфхардт в тот день скупил практически все — в основном первые издания XVII и XVIII веков.
Вернер был в бешенстве, что неудивительно, учитывая возможную связь книги с их собственным Тенирсом, а также то, что, будучи частью конфискованной личной библиотеки Натана Гутеймера, она предлагалась по сравнительно низкой цене. Он поклялся, что если этот Вольфхардт, этот дьявол во плоти, попытается во имя Линца разграбить его безупречную коллекцию книг и рукописей, то он, Вернер Оберст, главный архивариус и хранитель книг, вооружится пистолетом и будет защищать библиотеку до последней капли крови. Об этом он не преминул известить и. о. директора и его заместителя, напомнив, что на предыдущей войне считался отличным стрелком. По его словам, пули неизменно летели именно туда, куда целился, даже если он не целился. И. о. директора с помощником его план не отвергли, но и не одобрили.
Это произошло задолго до прошлой осени, когда Вернера мобилизовали в фольксштурм, тем самым, по его мнению, лишив права сопротивляться. К счастью для всех, жадно рыскавший по рейху Вольфхардт так и не заехал в Лоэнфельде. Вернеру нравилось воображать, будто он знает, в чем дело, что было, конечно, полнейшей ерундой. Им повезло, вот и все. Рейх большой.
В общем, герр Хоффер понимал, почему Тенирс значил для Вернера так много, почему архивариус впал в такую ярость. Других причин быть не могло; так или иначе у них «конфисковали» как минимум половину коллекции, что же до Жан-Марка Натье, то штурмбаннфюрер попросту снял его со стены — это уж никак не назовешь «займом»! Пышная Венера Давида Тенирса Младшего — всего лишь еще одна капля в море. Всего лишь картина! Не человек! Не человека же он убил!
Кстати, достаточно вспомнить гейдельбергские беспутства — многие его товарищи-школяры были уверены, что после такой чудовищной войны и при таком количестве социальных проблем картины писать вообще невозможно. А если уж писать, то писать на стенах или пивных кружках — лишь бы ничего не досталось торговцам искусством и богатым евреям-коллекционерам. Тогда герр Хоффер посмеивался, но сейчас был готов с ними согласиться. Лучше бы искусство исчезло, да хоть на сто лет, зато тогда не пришлось бы терпеть обласканных партийных бездарей вроде Зиглера, Трооста или Градля. Ему захотелось так и сказать, но он, конечно, не решился. Понятно, отчего Вернер его презирает.
Вернера ему было жаль — ответного презрения он не испытывал. У того не было ни жены, ни семьи; его окружали лишь книги, кости ископаемых да война. Теперь и книг его лишили — свезли на соляной рудник; больше он не может подержать их в руках. А у него, герра Хоффера, есть жена, чудесная, любящая жена, и две прелестные дочки.
Внезапно внутри все сжалось. Почему он не с ними? Что толку во всех этих картинах (кстати, он первый признавал, что большая их часть не такие уж шедевры) по сравнению с Сабиной, Эрикой и Элизабет?
Промелькнула шальная мысль о том, что они, быть может, уже мертвы.
Нет, это невозможно.
Господи, я отдам тебе все эти картины, только пощади мою жену и дочек.