Убийственное лето - Себастьян Жапризо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По ее удрученному виду мы сразу поняли – что-то случилось. Глаза красные от слез. Сев на стул и вздохнув, она сказала: «Право, не знаю, мой мальчик, кого вы взяли в жены, это меня не касается, но я пережила ужасные минуты». И повторила, глядя мне в глаза: «Ужасные».
Я спросил, нет ли Эны наверху. «Слава Богу, нет. Но она была здесь». Мадемуазель Тюссо за сорок. Она не настоящая медсестра, но умеет делать уколы и ухаживать за больными. В тот день на ней было синее платье с белым передником, и передник был разорван. «Это Эна разорвала», – сказала она, с полными слез глазами, не в силах больше ничего произнести, и только покачала головой.
Мы с Микки сели напротив. Микки стеснялся и предложил обождать в машине. Я сказал, чтобы он остался. Не знаю, был ли я тогда пьяный, но все казалось мне еще более невероятным, чем у нас дома. Мадемуазель Тюссо вытерла глаза свернутым в комок платочком. Пришлось долго ждать, пока она стала нам рассказывать, и еще дольше, пока дошла до конца, – все время вставляла, как к ней хорошо относятся в городе, каким утешением была она для многих умирающих и все такое. Микки не раз подгонял ее: «Ладно, ясно. Дальше».
Сегодня во второй половине дня – такова версия мадемуазель Тюссо, а другой я не знаю – часов в пять, Эна явилась в дом в своем белом подвенечном платье. У нее ничего с собой не было – ни еды, ни бутылки вина, ничего. Она только хотела повидать отца. И была очень взвинчена, это чувствовалось по голосу. Мадемуазель Тюссо нашла, что это очень мило – уйти со свадьбы к парализованному отцу и тем доказать, что дочь его не забыла. Она сама, например, так и не вышла замуж из-за больных родителей. «Ладно, ясно. Дальше».
Они вместе стали подниматься по лестнице, и тут все и началось. Старик из своей комнаты узнал шаги дочери и стал кричать, что не хочет ее видеть, оскорблял ее. Мадемуазель Тюссо не успела удержать ее, как Эна вбежала к нему.
Он заорал еще сильнее, не хотел, чтобы она его видела. Весь так и извивался, закрыв лицо руками. Но она все равно подошла к нему, оттолкнув мадемуазель Тюссо «с невероятным ожесточением», именно тогда Эна и порвала этот передник. Она обливалась слезами, и грудь ее вздымалась так, словно ей было трудно дышать. И только смотрела на отца, не в силах говорить. Постояв с минуту перед так и не открывшим лицо стариком, она упала перед ним на колени, обняла его неподвижные ноги и, цепляясь за него, тоже закричала. Но это были не слова. Нет, просто бесконечный вопль.
Мадемуазель Тюссо попыталась оторвать ее, грозя позвать жандармов, но та отбивалась «как фурия». Могло кончиться тем, что она стащила бы отца с кресла. Старик больше не кричал. Он плакал. Она немного успокоилась и сидела, уронив голову ему на колени. И шептала: «Прошу тебя, прошу тебя». Как молитву. Наконец старик произнес, по-прежнему пряча лицо: «Уйди, Элиана. Позови мать. Я хочу ее видеть».
Она встала, ничего не ответив. Пристально поглядела на него и сказала: «Скоро все будет как прежде. Увидишь. Я уверена». Так, по крайней мере, поняла мадемуазель Тюссо. Старик ничего не ответил. Когда же Эна ушла, он еще плакал, и «пульс был лихорадочный». Мадемуазель Тюссо дала ему лекарство, однако сердце успокоилось только час спустя, и он уснул.
И вот еще что. С Эной всегда было связано что-то еще. Когда она спустилась вниз и пошла умыться, то увидела в зеркале мадемуазель Тюссо. С обычной своей откровенностью, не выбирая слов, сказала ей, что думает о старых девах и что они должны делать, вместо того чтобы вмешиваться в чужую жизнь, и еще что-то «особенно ужасное» – мадемуазель Тюссо просто не знала, что такое существует.
В машине Микки не сразу включил мотор. Мы посидели молча, он курил, а я собирался с мыслями. Затем он сказал: «Знаешь, эти бабы способны наболтать всякое. Вечно они все раздувают». Я ответил – да, конечно. И он добавил: «А старик наверняка чокнутый. Сидеть круглый год взаперти. Ты бы смог?» Я ответил – нет, конечно. По мнению Микки, все очень просто, такое случается во многих семьях, но затем все улаживается. Когда она стала жить у меня, не выходя замуж, отец поклялся никогда больше ее не видеть. Ну, встань, мол, на его место. И вот она, в сущности хорошая девочка, решила в день свадьбы помириться с человеком, встань-ка на ее место! А тут ее принимают за пешку, да еще перед чужим человеком. Я ответил – да, конечно. А он так беззлобно спрашивает – не могу ли я, разнообразия ради, произнести что-нибудь другое. По его мнению, она где-то прячется, как девчонка, не желая никого видеть. Ведь я, наверное, заметил, что это при всех своих замашках просто маленькая девчонка.
Я посмотрел на него. Мой брат Микки. От жары волосы взмокли и растрепались, густые и черные, волосы итальяшки. Я подумал, что он, пожалуй, прав по всем пунктам, кроме одного, главного – ужасной сцены между ней и человеком, которого она всегда звала «кретин». Была же какая-то причина. Но я ответил: «Поедем, может быть, она вернулась».
Она не вернулась. Микки отвез Еву Браун домой, чтобы отпустить медсестру. Вечерело. Я ничего не рассказал Еве Браун. Она и сама все узнает, едва войдет к себе на кухню. Я поцеловал ее в щеку, она крепко сжала мне руку и печально, со своим немецким выговором сказала: «Не сердитесь. Это не ее вина. Клянусь вам, это не ее вина». Я едва не задал ей страшный вопрос, но потом увидел ее голубые глаза, доверчивое выражение лица. И не смог. Я хотел спросить, не имеет ли Эна отношение к несчастному случаю с отцом пять лет назад. Случается, я не такой уж Пинг-Понг, как некоторые думают.
Многие гости ушли, другие набивались в свои машины. Мне говорили «спасибо», «до свидания», но я-то чувствовал – веселость их деланная. На дворе валялись пустые бутылки, стаканы, обрывки ее фаты. За стоном у сарая несколько человек слушали, как Анри Четвертый рассказывает анекдоты. Там же были Бу-Бу со своим приятелем по коллежу, Мартина Брошар, Жюльетта, Тессари с женой и еще какие-то малознакомые. Жюльетта и моя мать расставляли посуду на самой чистой скатерти. Мать сказала: «Надо все же закусить».
Мадемуазель Дье сидела на кухне вместе с Коньятой. И тоже мне сказала: «Не браните ее, когда она вернется, иначе потом, когда вы лучше ее узнаете, сами пожалеете». Коньята хотела узнать, о чем мы говорим. Я отмахнулся от нее и ответил мадемуазель Дье: «А что? Вы разве знаете ее лучше меня?» Я говорил громко, и она, опустив голову, обронила: «Я ее знаю дольше». Она вроде протрезвела, да к тому же причесалась. Ее здоровенная белая грудь выступала в вырезе платья. Заметив мой взгляд, она прикрылась рукой. Я сказал: «Да, конечно, вы же были ее учительницей в школе. Верно!»
Я вытащил из буфета бутылку вина и налил три стакана. Блондинка моей мечты взяла свой, я же чокнулся с Коньятой и провозгласил: «За ваше здоровье, мадемуазель Дье!» Она ответила: «Можете называть меня Флоранс». Я возразил, что ее ученица называет ее мадемуазель Дье. Она засмеялась. Я впервые видел, как она смеется. Она сказала: «Вы знаете, как она меня называет? Погибель. Она ничуть меня не уважает». И снова прикрыла рукой вырез. Мы взглянули друг на друга, и я сказал: «Она никого не уважает».
Немного позже мать подала на стол остатки еды. Бу-Бу попробовал подтянуть к столу лампочку от сарая. Но электричество в этой части двора зажигается, когда ему вздумается или когда его об этом никто не просит. А от кухни не хватало провода. Решили, что переносить стол слишком долгое дело, и зажгли керосиновые лампы и свечи. Коньята, а с ней Жюльетта и Флоранс Погибель нашли, что это просто «феерия».
Нас было человек пятнадцать. Приятель Бу-Бу и Мартина Брошар молчали, явно втюрившись друг в друга, и ну здороваться, когда все стали прощаться. Анри Четвертый загадывал загадки, Микки хохотал до упаду, Жюльетта и Жоржетта не хотели слушать, а я не прислушивался вовсе. Воздух был теплый. Горло болело. Но я не жаловался, как и в детстве, когда не хотел выглядеть хныкающим ковбоем.
Я пожал руку уезжавшей мадемуазель Дье. Потом незнакомой паре. Тут Бу-Бу сказал: «В следующее воскресенье Микки выиграет гонку в Дине. Она словно нарочно для него придумана. Увидишь». Право, сам не знаю почему, я был совершенно убежден, что ни я, ни Эна не доживем до следующего воскресенья.
Было около одиннадцати, когда она вернулась. Я нарочно сел спиной к воротам, чтобы не видеть ее в эту минуту. А то, что она пришла, я понял по глазам остальных. Я лишь на миг обернулся и увидел ее, неподвижную, в белом, испачканном землей платье, с длинными распущенными волосами. Лицо ее просто невозможно описать. Ну, скажем, только как невероятно уставшее. Я смотрел в тарелку. Она подошла, – я слышал ее шаги сзади, – остановилась рядом, наклонилась и поцеловала меня в висок. А затем, чтобы все слышали, сказала: «Не хотела возвращаться, пока ты не останешься один. Думала, уже все ушли».
Бу-Бу поднялся, и она села на его место, рядом со мной. Посмотрела на остатки еды в тарелке и стала есть. Я понял: она это делает, просто чтобы побороть смущение. Она никогда не бывала голодной и лишь временами ела в охотку хлеб с шоколадом. И никогда много не пила. Лишь минеральную воду с мятой. Или, зачерпнув рукой, воду из колодца. Микки, чтобы как-то снять накал, проговорил: «Мы будем теперь тебя звать не Элианой, а Долгожданной». Она улыбнулась с полным ртом и, не глядя, взяла мою руку в свою. А потом, проглотив кусок, заявила: «А идите-ка вы все…»