Миг - и нет меня - Эдриан Маккинти
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теологическим словоблудием дело, понятно, не ограничивается. Диверсионные отряды совершают дерзкие рейды через трещину… простите, через Большое Ущелье. В конце концов в плен (как в свое время Гэри Пауэрс[31]) попадает группа подростков, и разражается дипломатический скандал. Растет напряженность; при этом обеим сторонам давно обрыдла однообразная и скучная жизнь, которую они ведут, что является благоприятной почвой для роста воинственных настроений. В народе зреет недовольство, пресса нагнетает страсти и раздувает военную истерию. Премьер-министр левого континента обсуждает со своим кабинетом возможные последствия мобилизации. Заседание кабинета происходит в летней резиденции на одном из островов неподалеку от разделяющего континенты разлома. Сторонники мира считают, что война обернется бойней и будет стоить обеим сторонам миллионы жизней, и они, конечно, правы. Их лидер напоминает членам кабинета о последствиях недавнего пограничного конфликта, и те слушают разинув рты… Дальше моя история превращается в историю жизни моего дедушки Сэма. Кровь и грязь, кости и дерьмо, которого простые ирландцы вдоволь нахлебались в июле 1916 года. Приснопамятная Ольстерская дивизия, которую германские пулеметы косили сначала ротами, потом — батальонами, так что спустя неделю в живых не осталось практически никого. И это никакое не преувеличение. Я помню, у дедушки на фортепьяно стояла фотография тех времен, на которой было снято пятьдесят его однополчан. Сорок пять из них были убиты в первые же двадцать минут. Фортепьяно, старые, порыжевшие фотографии, сабля и скрипка на стене… Как напряжены люди на снимке, как строги и серьезны их лица! Действительно ли они были такими, или, может быть, на самом деле они были такими же, как мы, шалопаями?
Интересно, откуда взялись все эти мысли? Дом… Война… И то и другое осталось в другой вселенной. Океан? Но океан широк, и я по-прежнему в Новом Свете. Впрочем, кто знает…
Я оставляю дедушкиных однополчан лежать в окопной грязи и дышать отравляющими газами, которые ветер относит назад на их же позиции, а сам возвращаюсь к скотоводам и земледельцам приоконного континента. До механизации здесь еще не додумались. Впрочем, как и до огораживания. Зато на континенте практикуется правильный севооборот, когда часть земель остается под паром зимой и каждый седьмой год. Злаки на полях морозоустойчивы и легко приспосабливаются к почве, поэтому урожаи, как правило, бывают большими. Болезней в этом королевстве нет. Только в районе болот встречается малярия, но целебные свойства хинина уже открыты.
Я вижу — сыплет легкий, теплый дождичек. Фермеры вспахивают склоны отлогих холмов, в прогалах между которыми синеет вода залива. На фермерах шерстяные брюки, хлопчатобумажные рубашки и плоские твидовые кепки. Фермеры пьют пахтанье и едят картофельную запеканку с маслом и приправами. Нет, лучше не так… Пусть они завтракают поджаренными содовыми лепешками с золотистым сиропом. Поел и в поле! Свежее утро. Над заливом проглядывает солнце, и мой континент сразу становится похож на графство Доун. Белеет на холме церковь, тарахтит трактор, а ты сгребаешь сено. Я бы не отказался снова оказаться в тех местах. Трактором управляет здоровенный хмурый детина; он медленно едет по полю, а мы вилами закидываем в кузов охапки сена. Мы потеем, бранимся, а потом, за обедом, травим разные истории. Нам только по тринадцать, но жена хозяина выносит нам сидр, и мы хмелеем от одного его запаха. На закуску у нас свежий домашний хлеб, который мы едим с джемом и черносмородиновым вареньем… Ну, пожалуй, хватит. Я закрываю глаза и засыпаю.
Проходит несколько часов.
Я просыпаюсь и снова сажусь.
Парни еще спят. У Скотчи отросла клочковатая рыжая борода, глаза ввалились, дряблая кожа стала тусклой, как пыльный мрамор. От работы над отмычкой у Фергала сбиты в кровь пальцы, растрепанная жесткая борода торчит клочьями, как у сумасшедшего. Он зарос до самых глаз, и я думаю — парни его побаиваются. Один бог знает, как выгляжу я сам. Раньше у меня никогда не было бороды. Сейчас я тоже зарос, но зеркала нет, и я не могу сказать, идет мне борода или нет.
Я знаю, что через некоторое время Скотчи проснется и начнет яростно чесаться: промежность, ноги, голова, потом все остальное. Обычно это продолжается не менее получаса; еще минуту или две Скотчи будет разговаривать сам с собой и наконец, если у него останутся силы, скажет пару слов мне. Откусив отросший ноготь, он снова начнет чесаться.
Фергал просыпается иначе. Он совсем не шевелится, так что не сразу поймешь, спит он или бодрствует. Так он будет лежать долго, уносясь мыслями куда-то далеко-далеко. Разговаривает он еще меньше, чем Скотчи. Если у него есть силы, он сядет и снова начнет обтачивать мою пряжку.
Но сил у нас осталось всего ничего. Я думаю, скоро у нас начнут выпадать волосы и зубы. Скотчи говорит, что запасов витамина С в человеческом организме хватает всего на полтора месяца. Потом начинается цинга.
Я пытаюсь рассуждать последовательно, чтобы держать себя в руках, но мысли приходят одна мрачней другой. Дела наши, строго говоря, обстоят очень и очень неважно. Мы все сильно похудели и ослабли, и я точно знаю, что у меня начинают появляться пролежни. Ногти сделались тонкими и ломкими, а голос — хриплым, к тому же мне постоянно хочется спать. Все было бы иначе, давай они нам изредка лаймы или апельсины.
Подходит время обеда. Мы едим вареный рис и запиваем водой. Я все жду, когда же наше меню хоть немного изменится, но оно не меняется. Скотчи бормочет что-то насчет сверчков: мы, мол, должны их есть, потому что они — источник протеина, но до такого я еще не дошел.
Однако через день или два он приказывает нам есть сверчков. Смешно думать, будто Скотчи еще может командовать нами, и все же в его словах есть рациональное зерно. Сверчков легко поймать, к тому же это какое-никакое развлечение. Мы с хрустом жуем их шатающимися зубами, притворяясь, будто это картофельные чипсы. Только жевать надо как следует, потому что иначе они будут шевелиться даже в глотке. Впрочем, богомолы в этом отношении еще хуже.
Фергал отказывается есть сверчков. Скотчи смеется и говорит, что нам больше достанется.
Потом Фергал возвращается к своей отмычке. Скотчи — к своей бессильной ярости и бессвязному бормотанию. Мне не к чему возвращаться. У меня нет ничего, кроме мрачных мыслей, сожалений, страха.
Наступает ночь.
Утром мы выбираем друг у друга вшей из волос и бороды. Потом я занимаюсь обычными делами: смотрю свое кино, сочиняю историю о фермерах, о войне. Приносят обед. Вечер приходит быстро, а за ним — снова ночь. С каждыми прошедшими сутками шум за стенами нашей темницы становится все громче. Лесная симфония гремит не умолкая и днем и ночью; только в полдень, в самую жару, голос джунглей умолкает на полтора-два часа, и кажется — это сделано специально, чтобы подразнить нас иллюзией тишины. Наступает утро, но мы не слышим ни пения петухов, ни щебета ранних пташек — ночной шум просто сменяется дневным, вот и все.
В моем выдуманном мире кончается лето. Близится жатва. Народы приоконного континента живут в изобилии, благоденствуют и не ждут ничего дурного, но обитатели дверного континента, с проклятьями царапающие плугами иссохшую, тощую землю, дышат завистью и войной.
Солнце врывается в зарешеченное окошко камеры. Мы знаем в лицо уже почти всех охранников и надзирателей. Косой, Рябой, Бандит (он — однорукий), Аль Пачино (со шрамом на лице), Кинг-Конг (у него большие вывернутые ноздри), Рузвельт (он сильно хромает и едва волочит ноги)… Никто из них, за исключением Косого, ни слова не знает по-английски (а если знает, то очень удачно скрывает). Косой знает слов примерно пять, но задавать ему вопросы все равно бесполезно. Из заключенных мы не знаем никого. Если у них и есть главарь, то это низкорослый индеец в джинсах и высоких ботинках, которые когда-то принадлежали Энди. Остальные — хотя и не все — относятся к нему с видимым почтением. Но для нас это не так уж важно. Парням нет до нас никакого дела; похоже, они вообще нас не замечают.
Во сне мы видим еду. Шоколад «Кэдбери», пончики с кремом, золотистую жареную рыбу с картошкой. И конечно, пиво. Настоящий «Гиннесс» — горьковатый, густой, бархатистый.
А еще мне снится она. Снятся ее глаза, ее улыбка. Снятся ее длинные ноги, глядя на которые так и хочется прикоснуться к ней, обнять, отнести ее на постель, расстегнуть зеленую юбку и снять белые трусики. Почувствовать на коже ее легкое дыхание. Войти в нее. Прижать. Пить ее сладкий пот. Лежать рядом с ней на прохладных белых простынях.
Но я сижу на бетонном полу, чешусь, скучаю, бросаю Скотчи пойманного сверчка, но он не реагирует, и я продолжаю сидеть неподвижно.
От скуки я выбираю одну из множества мух и пытаюсь следить за ней взглядом. Она опускается на край нашего ведра, взлетает, садится на Фергала, снова взлетает, снова летит к ведру, возвращается ко мне, откладывает что-то на мое предплечье (мне приходится замереть, чтобы не мешать ей), взлетает. В ее движениях мне чудится какая-то упорядоченность. Скотчи, Фергал, я… Мухи словно связывают нас воедино святым помазанием из ведра с нашим же жидким дерьмом.