Том 11. Былое и думы. Часть 6-8 - Александр Герцен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Недели через две-три профессор словесности снова присылал образчики. Обыкновенно через день или два после присылки он являлся сам и сидел час, два, три, до тех пор, пока я оставлял почти все пробы и платил за них. Так как он был неумолим и это повторялось несколько раз, то впоследствии, только что он отворял дверь, я хвалил часть образчиков, отдавал деньги и остальное вино.
– Я не хочу, гражданин, у вас красть ваше драгоценное время, – говорил он мне и освобождал меня недели на две от кислого бургонского, рожденного под кометой, и пряного Кот-роти из подвалов Aguado.
Немцы, венгерцы работали в других отраслях.
Как-то в Ричмонде я лежал в одном из страшных припадков головной боли. Взошел Франсуа с визитной карточкой, говоря, что какой-то господин имеет крайность меня видеть, что он венгерец, adjutante del generale (все венгерцы-изгнанники, не имеющие никакого занятия, никакой честной профессии, называли себя адъютантами Кошута). Я взглянул на карточку – совершенно незнакомая фамилия, украшенная капитанским чином.
– Зачем вы его пустили? Сколько тысяч раз я вам говорил?
– Он приходит сегодня в третий раз.
– Ну, зовите в залу. – Я вышел разъяренным львом, вооружившись склянкой распалевой седативной[262] воды.
– Позвольте рекомендоваться, капитан такой-то. Я долгое время находился у русских в плену, у Ридигера после Вилагоша. С нами русские превосходно обращались. Я был особенно обласкан генералом Глазенапом и полковником… как, бишь, его… русские фамилии очень мудрены… ич… ич…
– Пожалуйста, не беспокойтесь, я ни одного полковника не знаю… Очень рад, что вам было хорошо. Не угодно ли сесть?
– Очень, очень хорошо… мы с офицерами всякий день эдак, штос, банк… прекрасные люди и австрийцев терпеть не могут. Я даже помню несколько слов по-русски: «глеба», «шевердак» – une pièce de 25 sous[263].
– Позвольте вас спросить, что мне доставляет…
– Вы меня должны извинить, барон…Я гулял в Ричмонде… прекрасная погода, жаль только, что дождь идет… я столько наслышался об вас от самого старика и от графа Сандора – Сандора Телеки, также от графини Терезы Пульской… Какая женщина графиня Тереза!
– И говорить нечего, hors ligne[264]. – Молчание.
– Да-с, и Сандор… мы с ним вместе были в гонведах… Я, собственно, желал бы показать вам… – и он вытащил откуда-то из-за стула портфель, развязал его и вынул портреты безрукого Раглана, отвратительную рожу С.-Арно, Омер-паши в феске. – Сходство, барон, удивительное. Я сам был в Турции, в Кутаисе, в 1849 году, – прибавил он, как будто в удостоверение сходства, несмотря на то что в 1849 году ни Раглана, ни С.-Арно там не было. – Вы прежде видели эту коллекцию?
– Как не видать, – отвечаю я, смачивая голову распалевой водой. – Эти портреты вывешены везде, на Чипсайде, по Странду, в Вест-Энде.
– Да-с, вы правы, но у меня вся коллекция, и те не на китайской бумаге. В лавках вы заплатите гинею, а я могу вам уступить за пятнадцать шиллингов.
– Я, право, очень благодарен, но скажите, капитан, на что же мне портреты С.-Арно и всей этой сволочи?
– Барон, я буду откровенен, я солдат, а не меттерниховский дипломат. Потеряв мои владения близ Темешвара, я нахожусь во временно стесненном положении, а потому беру на комиссию артистические вещи (а также сигары, гаванские сигары и турецкий табак – уж в нем-то русские и мы знаем толк!); это доставляет мне скудную копейку, на которую я покупаю «горький хлеб изгнанья», wie der Schiller sagt[265].
– Капитан, будьте вполне откровенны и скажите, что вам придется с каждой тетради? – спрашиваю я (хотя и сомневаюсь, что Шиллер сказал этот дантовский стих).
– Полкроны.
– Позвольте нам вот как покончить дело: я вам предложу целую крону, но с тем, чтоб не покупать портретов.
– Право, барон, мне совестно, но мое положение… впрочем, вы всё знаете, чувствуете… я вас так давно привык уважать… графиня Пульская и граф Сандор… Сандор Телеки.
– Вы меня извините, капитан, я едва сижу от головной боли.
– У нашего губернатора (т. е. у Кошута), у старика, тоже часто болит голова, – замечает мне гонвед как бы в ободрение и утешение, потом наскоро завязывает портфель и берет вместе с удивительно похожими портретами Раглана и компании довольно сходное изображение королевы Виктории на монете.
Между этими ходебщиками эмиграции, предлагающими выгодные покупки, и эмигрантами, останавливающими всех не бреющих бороду на улицах и скверах, требуя десятый год недостающих двух шиллингов для отъезда в Америку и шести пенсов для покупки гробика ребенку, умершему от скарлатины, – находятся эмигранты, пишущие письма, иногда пользуясь знакомством, иногда пользуясь незнакомством, о всякого рода чрезвычайных нуждах и единовременных денежных затруднениях, часто представляя в дальней перспективе обогащение, и всегда с оригинальным эпистолярным искусством.
Таких писем у меня тетрадь; сообщу два-три особенно характеристических.
«Herr Graf![266] Я был австрийским лейтенантом, но дрался за свободу мадьяров, должен был бежать и совершенно обносился. Если у вас найдутся поношенные панталоны, вы неизреченно меня обяжете.
P. S. Завтра в девять часов я наведаюсьу вашего курьера».
Это род наивный, но есть письма классические по языку и лапидарности, напр.:
Domine, ego sum Gallus, ex patria mea profugus pro causa libertatis populi. Nihil habeo ad manducandum, si aliquid per me facere potes, gaudeo, gaudebit cor meum.
Mercuris dies 1859»[267].
Другие письма, не имея ни лаконизма, ни античной формы, отличаются особенным счетоводством:
«Гражданин, вы были так добры, что прислали мне прошлого февраля (вы, может, не помните, но я помню) три ливра. Давно хотел я вам их отдать, но не получал вовсе денег от родных; на днях я получу довольно значительную сумму. Если б мне не было совестно, я бы попросил вас прислать еще два ливра и отдал бы вам круглым счетом пять ливров».
Я предпочел остаться при трехугольном. Охотник до круглых счетов начал поговаривать, что я в связях с русским посольством.
Затем идут письма деловые и письма ораторские; и те и другие очень много теряют в русском переводе.
«Mon cher Monsieur![268] Вы, верно, знаете мое открытие, оно доставило бы нашему веку честь, а мне кусок хлеба. И открытие это останется неизвестным, оттого что у меня нет кредита на каких-нибудь двести фунтов и вместо того, чтоб заниматься моим делом, мне приходится за вздорную плату courir le cachet[269]. Всякий раз, когда мне представляется работа продолжительная и выгодная, насмешливая судьба дует на нее (я перевожу слово в слово), она летит прочь – я за ней, настойчивая дерзость ее берет верх (son opiniâtre insolence bafoue mes projets), вновь стегает мои надежды, и я бегу туда-туда. Бегу и теперь. Поймаю ли? Почти уверен, если вы, имея доверие к моему таланту, захотите пустить в волны ваше доверие с моими надеждами по капризному ветру моей судьбы (embarquer votre confiance en compagnie de mon esprit et la livrer au souffle <un> peu aventureux de mon destin)». Далее объясняется, что восемьдесят фунтов есть в виду, даже восемьдесят пять; остальные сто пятнадцать изобретатель ищет занять, обещая тринадцать, almeno[270] одиннадцать процентов в случае удачи. «Можно ли лучше, вернее поместить капитал в наше время, когда фонды всего мира колеблются и государства так нетвердо стоят, опираясь на штыки наших врагов?»
Я ста пятнадцати не даю. Изобретатель начинает соглашаться, что в моем поведении не все ясно, il у a du louche[271], и что не мешает со мною быть осторожным.
В заключение вот письмо чисто ораторское:
«Великодушный согражданин будущей всемирной республики! Сколько раз вы помогали мне и ваш знаменитый друг Луи Блан, и опять-таки я пишу к вам и пишу к гражданину Блану, чтоб попросить несколько шиллингов. Удручающее положение мое не улучшается вдали от Лар и Пенат, на негостеприимном острове эгоизма и корысти. Глубоко сказали вы в одном из сочинений ваших (я постоянно их перечитываю), что „талант гаснет без денег, как лампа без масла”», и пр.
Само собой разумеется, что я этой пошлости никогда не писал и что согражданин по будущей республике, future et universelle[272], ни разу не развертывал моих сочинений.
За ораторами на письме идут ораторы на словах, «делающие тротуар и переулок». Большею частию они только прикидываются изгнанниками, а в сущности – спившиеся с круга не английские мастеровые или люди, имевшие дома несчастия. Пользуясь необъятной величиной Лондона, они проделывают одну часть за другой и потом снова возвращаются на Via sacra[273], т. е. на Режент-стрит с Геймаркетом и Лестер-сквером.