Свежо предание - И. Грекова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А ты как думаешь? Как мы его назовем?
— Не знаю.
— Юрой, конечно! — заорал Костя. — И будут у нас два Юры: большой и маленький.
— Не надо, — вдруг сказал Юра.
— Ты с ума сошел. У нас с Надюшей давно решено: если мальчик, то Юра.
— Черт с тобой. Называй, как хочешь.
Только прощаясь с Костей под утро, Юра сжал ему руку и сказал:
— Спасибо, друг.
* * *Странно быть отцом.
Особенно таким — теоретическим — отцом, который и сына-то своего ни разу не видел.
Всю эту неделю, пока Надя не выписалась из больницы, он провел как-то суматошно. Непрерывно звонил телефон, поздравляли. Как будто весь город радовался, что у него сын. Механически он отвечал на единственный вопрос, на который мог ответить:
— Четыре. Пятьдесят семь.
— У, богатырь! — говорили ему. А он гордился.
В вестибюле родильного дома он каждый день с удовлетворением читал замечательную строчку: «Левина Н. Мальчик. 4 кг 57 см».
Он приносил цветы. Много цветов. Целые вороха пионов — малиновых, белых, розовых, пахнущих лимоном, с каплями воды на холодных лепестках.
Надюша писала коротко: «Дорогой Костя! Чувствую себя хорошо. Спасибо за цветы. Из еды ничего не надо. Мальчик тоже здоров. Крепко целую. Н.».
Он вертел в руках записку, ища в ней чего-то нового. Снова перечитывал список. Ему казалось, что все с завистью читают именно его строчку: Мальчик. Четыре. Пятьдесят семь. Его сын и в самом деле был в списке самым высоким! Но не самым толстым… Была, оказывается, чудо-девочка: четыре восемьсот… Костя невзлюбил эту девочку. Презирая себя, он сказал какой-то бабушке, тоже внимательно изучавшей список:
— Не в весе счастье.
У нее-то были двойняшки, две девочки, кило восемьсот и два сто… И рост самый жалкий: по сорок семь сантиметров!
А дома все было кувырком. Люди, люди…
Пришла Анна Игнатьевна, принесла ворох пеленок, оставшихся от внука, который ходил уже в штанах, как взрослый.
— Берите, Костя! Пеленок никогда не может быть слишком много.
— А сколько их должно быть? Десять?
— Как минимум сорок. Вы не представляете себе, сколько раз в день он делает.
Костя купил приданое, но там было всего десять пеленок. Зато были чудесные рубашечки, чепчики… Когда росла Циля, таких вещей не было. Циля…
Он принес коробку Анне Игнатьевне. Она спросила:
— А подгузники?
Циля росла без подгузников. Он даже не знал, что это такое.
— Эх, дети, дети! А еще рожаете. Ладно. Принесу подгузники.
Она чмокнула его в щеку и ушла, хлопнув тремя дверями.
Ольга Федоровна все время толклась в комнате и «переживала». Приходила Виолетта, делала большие глаза:
— Нет, он совсем маленький? Как интересно! Иван Михайлович принес собственного изделия стульчик с отверстием:
— Ребенка надо с ранних лет приучать к опрятности.
Приходил водопроводчик Миша:
— Наше вам! Как у вас: водопровод действует?
— Да, спасибо.
— Уборная действует?
— Да.
— Хочу убедиться.
Вошел в уборную, заперся и заснул. Разбудили его, вышел:
— Вы меня, конечно, простите. Выпил в честь Надежды Алексеевны с сыночком. Похмелиться бы.
Получив нужную сумму, он отбыл. Звонил дедушка:
— Алло, Костя! Как ты себя чувствуешь в роли отца?
— Чудно.
— Ничего, бодрись, мальчик. Я тоже в первый раз стал прадедушкой. Ничего не поделаешь… Роза целует. Мы приедем.
На работе всю эту неделю Костя почти ничего не делал. У него что-то спросили, и он, по привычке, ответил:
— Четыре. Пятьдесят семь.
А вообще ему казалось, что это все — не по-настоящему, что он только играет в отца…
Но когда в приемной больницы навстречу ему шагнула настоящая Надюша, только очень бледная и тоненькая, с огромными обведенными глазами, а рядом с ней — нянечка с голубым свертком, только тогда он понял, что все — настоящее…
— Надюша, родная! — Он поцеловал ее в щеку, в губы — не посмел.
— Папаша, примите ребенка, — сказала нянька. Костя взял сверток неловкими, разучившимися руками.
Надюша улыбнулась:
— Поцелуй и его.
Он отвернул край одеяла. Там было что-то оранжевое, пушистое, как абрикос. Не сразу он понял, что сын спит, что глазки прикрыты лиловатыми, подпухшими веками, а на этих веках — трогательные, беленькие, растопыренные реснички. Какое-то обилие уменьшительных…
— Здравствуй, — сказал он и поцеловал сына в лобик. Его потрясла нежность кожи: он поцеловал крыло бабочки…
Так они двинулись вперед все трое: семья.
— Милая моя! Это было очень страшно?
— Не очень, — ответила Надюша.
* * *Когда Леонилла Илларионовна, прощаясь, благословила ее поцелуем в лоб и тяжелая, высокая дверь приемного покоя захлопнулась за нею, Надя оробела. Это была мясорубка, равнодушно глотающая живой, боящийся, страдающий человеческий материал. Отсюда не было хода назад: ход был только вперед, и она сделала шаг вперед и вошла.
За столом сидела очень опрятная, немолодая сестра в крахмальной белой повязке. Она что-то писала и любезно сказала: «Садитесь».
Надя села на краешек клеенчатой койки. На стене висели плакаты: различные виды родовых осложнений, неправильных положений плода. Самое неприятное было лицевое: ребенок, неестественно загнув голову, выставлял вперед лобастое личико с закрытыми глазами…
— Первые роды? — спросила сестра.
— Вторые.
— Аборты? Выкидыши?
— Не было.
Сестра записывала.
— Осложнения во время беременности? Рвоты? Отеки?
— Ничего не было.
— Венерические болезни?
— Нет, конечно.
(«Наличие венерических заболеваний отрицает», — вслух записала сестра.)
— Какие инфекционные болезни перенесли? Надя молчала, прислушиваясь к себе изнутри.
Опять схватка. Ее подняло на девятом валу боли и медленно отпустило. Сестра не торопила ее.
— Инфекционные болезни?
— Корь… Скарлатина… кажется, ветряная оспа… не помню.
— Дизентерией не страдали?
— Не помню. Кажется, нет. Нельзя ли поскорее — мне очень худо.
— Все идет нормально, — сказала сестра, — все по порядку.
«Корь, скарлатина…» — записывала она.
— Разденьтесь. Ложитесь. Так. Свободнее дышите, свободнее… Так. Все нормально. Когда начались схватки?
— Два часа назад или около того… Собственно…
— Рассчитывайте на двадцать часов. Первые роды?
— Вторые.
— Рассчитывайте на десять часов. Бодрее, больная! Одевайтесь. Вот ваше белье.
Было холодно. Надя надела короткую и широкую рубашку, очень чистую и влажную на ощупь, и завязала у ворота грубые тесемки. Кроме рубашки ей дали выношенный байковый халат мышино-сиреневого цвета. И на рубашке и на халате были большие черные штемпеля. Ноги она погрузила в огромные, стоптанные, непарные тапочки. Одна черная, другая коричневая.
«Все», — подумалось ей. Со вступлением в эти тапочки кончилась всякая самостоятельность. Больше от нее ничего не зависело.
Нет, тот, первый раз было не так страшно. Она рожала в бомбоубежище, при керосиновой лампе. Кругом падали бомбы, а страшно не было. Здесь — куда страшнее. Наверное, потому, что очень светло и все белое. Белые стены, белые шкафы, белый безжалостный свет.
— Идемте, мамаша, — сказала сестра.
Опять схватка, на этот раз сильнее. Надя изогнулась, закусив губы и постанывая. Сестра ждала, спокойно, равнодушно. Потом повторила тем же тоном:
— Идемте, мамаша. Они вышли в коридор.
— Посидите здесь, — сказала сестра и ушла.
Надя села на белый деревянный диван. Она вцепилась в свои колени и раскачивалась — так было легче терпеть. Схватки шли все чаще, одна за другой, как будто само время распухло и пульсирует.
Невозможно. Невозможно. Невозможно больше терпеть. Сестра не возвращалась. Казалось, когда она вернется, все станет на свои места: ее куда-то уложат, помогут.
Мимо прошла женщина в халате, неся какую-то медицинскую галантерею. Надя обратилась к ней:
— Простите, я здесь сижу уже давно…
— Когда родила? — строго спросила женщина.
— Я еще не родила…
— Чего ж тогда по коридорам ходишь? Не положено.
— Меня посадили тут и оставили.
— Посадили, так и сиди. Раз не родила, сейчас положат. В предродилку или в родилку, как полагается. Не забудут, не бойся.
— Я не боюсь, — сказала Надя.
Женщина ушла.
Мимо прошли две молодые, миловидные сестрички, оживленно беседуя.
— И костюмчик себе справила, и пальто габардин. Видела? На свадьбу приглашает. Приходите, говорит, девочки, — сказала черненькая, повыше.
— Ты в капроновом пойдешь? — спросила другая, розовая.
Такие миленькие девушки…. Наверно, они ей помогут. Не может быть: человеку плохо, а все идут мимо.
— Послушайте…