Покаяние - Станислав Белковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
КОЧУБЕЙ. Что я должен помнить, Гоц?
ГОЦЛИБЕРДАН. Всё. Ты всё должен помнить. Ты наш бог-отец. А бог-отец не может ничего забывать. Если бог-отец что-то забудет, на кого же тогда надеяться? Помнишь, как я тебе гондоны покупал для южных командировок?
КОЧУБЕЙ. Как ты сказал это слово?
ГОЦЛИБЕРДАН. Г-о-н-д-о-н-ы! Второе о. А не а, как думают некоторые. Я русскую письменность знаю хорошо. Помнишь твой первый визит в Молдавию. Кишинев. Коньяк. И тёлки. Много – тёлок. Ты еще очень переживал, как там жена твоя мёрзнет на совминовской даче. А я пока гондонами занимался. Я-то знал – триста грамм, и ты уже не откажешься.
КОЧУБЕЙ. Чего триста грамм?
ГОЦЛИБЕРДАН. Всё равно чего. Ну, коньяка молдавского, например. Пойло жуткое. Но на потенцию влияет положительно. Особенно если с похмелья. Молдаване тогда расстарались. Был декабрь, помнишь? Советский Союз уже распустили. Но окончательно еще ничего не поняли.
КОЧУБЕЙ. Не поняли?
ГОЦЛИБЕРДАН. А помнишь, как мы с тобой Онкоцентр отключали? Забыл?
КОЧУБЕЙ. Мы с тобой ничего такого не отключали. Это точно.
ГОЦЛИБЕРДАН. Точно? Точно! Я тебе расскажу заново. Чтобы ты записал на память, в случае чего. Ноябрь девяносто второго. Ельцин тебя на хуй вытащил на какое-то заседалово с врачами. Академия медицинских наук или такая же другая хуйня. И там врачи тебя замочили. А особенно старался академик Кадышев, директор Онкоцентра. Он просто вопил, что правительство Кочубея, блядский ужас, всю медицину развалило, и нам теперь сто лет не подняться.
КОЧУБЕЙ. Я не хотел, чтобы мы поднимались сто лет. Я думал совсем о другом.
ГОЦЛИБЕРДАН. Когда Кадышев выступал, Ельцин ухмыльнулся. Он услышал этого мудака. А ты – ты увидел, как он услышал. И когда мы вернулись, ты велел мне срочно связаться со всеми службами и проверить, сколько Онкоцентр должен. По налогам, за тепло, за газ и всё прочее. И если есть просроченные долги – от всего отключать на хуй. И счета – арестовать до единого. Помнишь?
Молчание.
Ты это помнишь. Я позвонил. Конечно, у Онкоцентра было дохуища долгов. Просто до большой мохнатой пизды. И я связался с Мосгазом. И с Мосэнерго. И тут же стали всё отключать. И свет, и газ. Там шли три операции. И прямо во время операций – хуяк, и нет больше никакого света. Только тьма египетская. Где плач и скрежет зубов. Хотя ты ж Библию не читал. И помчались арестовывать счета. Тем же вечером. Нельзя было медлить. Я старался. Я должен был выполнять твои указания. Волю верховного главнокомандующего русского либерализма. Спасшего страну от голода и гражданской войны. Я был простой ординарец. Петька. А ты – Василий Иваныч и Фурманов в одном лице. Я счастлив был отключить Онкоцентр на хуй. Ибо тот, кто злокачественно страдает, должен уйти. Уйти навсегда. Не цепляться за поручни на скользком мосту истории. Правильно?
Молчание.
А ты помнишь, что было потом? Помнишь?
Молчание.
Там, в Онкоцентре лежала жена какого-то гэбэшного генерала. Нет, не какого-то. А очень большого генерала. Генерал-полковника, который охранял тёщу Ельцина. И тестя его охранял. И еще любимую любовницу на Чистых прудах. Помнишь? Генерал дозвонился Ельцину и пожаловался: мол, все от рака груди и так помираем, а нам еще свет вырубают. И Ельцин тебя с постели поднял. В полпервого ночи. Помнишь?
КОЧУБЕЙ. Я еще не спал. И не ложился даже. Я только что распечатал бутылку «Наири». С чёрной этикеткой. Мне друг премьер прислал из Еревана.
ГОЦЛИБЕРДАН. Вот видишь – из Еревана! Да ты дёргался, как паяц на ниточках. Ельцин тебе – какого хуя, блядь, отключили главное лечебное учреждение? А ты ему, голосочком молоденькой козочки, – не могу знать, Борис Николаич, сейчас же всё исправим.
КОЧУБЕЙ. Как же ты это рассказываешь?! Ты не слышал этого разговора. Ты не мог его слышать.
ГОЦЛИБЕРДАН. В прямом эфире – не слышал. А в записи – очень даже слышал. Ты думаешь, этого разговора уже не существует?! Дудки, блядь. Разговоры не исчезают. Они все в базе данных. В базе данных у Господа нашего, как сказал бы аферист Сирин, Царствие ему небесное.
Пауза.
Кто-то поёт.
КОЧУБЕЙ. Но я…
ГОЦЛИБЕРДАН. Что ты? Ты позвонил мне. И велел срочно прибыть к тебе на дачу. А я жил-то тогда – в городе. На проспекте Ёбаных Ударников. В двушке обычной. И машины у меня своей – не было. А казённую ты прислать не догадался, товарищ фельдмаршал. И я пёрся ночью на такси, да на каком такси – на стрёмном частнике, азере бородатом, на раздолбанной шестёрке, за тыщу рублей в один конец. Помнишь, какая была инфляция.
КОЧУБЕЙ. Помню. Мы ее победили. Кажется.
ГОЦЛИБЕРДАН. Я выгрузили тогда у ворот твой дачи. И в дикий колотун, минус двадцать три или двадцать четыре, твоя охрана меня минут десять за воротами держала. Что надо, блядь, проверить, ждет Игорь Тамерланыч гостей в такое время суток или не ждёт. Там в лесу волки выли, а им бы всё проверять. Чтоб чужой человек, не дай Бог, в лицо самому Игорь Тамерланычу больным воздухом не надышал.
КОЧУБЕЙ. Охрана мне не подчинялась. У них свои порядки, ты же знаешь.
ГОЦЛИБЕРДАН. А потом – ты пытался орать на меня. Дескать, зачем отключили свет, грёбаные распиздяи, я мол так не приказывал, я просил только долги проверить, и то чтоб не больно. И я мог сказать тебе, что ты брешешь, паскуда, я же всё отработал, как ты сказал, а ты обоссался перед Ельциным – и теперь… Но я ничего такого не сделал. Я стоял навытяжку, по стойке смирно. Во фрунт, можно сказать, стоял. Потому что знал: мы делаем одно великое дело. Дело русского либерализма. И вождь этого дела – ты. Других нет. И не будет, ибо невозможно. Значит, если прикажешь тебе хуй сосать – буду сосать. Не причмокивая.
КОЧУБЕЙ. Как ты грубо говоришь, Гоц. Я не должен выслушивать такие грубости.
ГОЦЛИБЕРДАН. Разве это грубо? Грубо будет на Страшном суде. Когда подойдет к тебе какой-нибудь апостол Петр и ткнет твою пастозную рожу в блевотину на профессорском диване. И скажет: что за сукаблянах ты в кабинете профессора наблевал, скотина? Знаешь, кто такой апостол Петр? Тебе твой Сирин успел рассказать? Мордатый такой, как Ельцин, только с бородой. И вечно со связкой ключей от амбарных замков.
КОЧУБЕЙ. Гоц. Пожалуйста, Гоц. Я не переношу таких разговоров.
ГОЦЛИБЕРДАН. Ты очень нежный, я знаю. Не больше двух бутылок виски в одни руки. На пять часов линейного дистанции. Москва, Дублин, далее навсегда. «Улисса»-то осилил ты, наконец?
Выстрел.
Никаким не покаянием ты занимаешься, христианнейший ты мой. А пиаром. Знаешь, что такое пиар? Тоже на пэ, но совсем другое слово. Ты всю жизнь обожал пиар. А тут тебя забывать начали, вот ты и решил. 27 реформаторских ошибок, ёбаный в рот. Ты и остров этот грёбаного плотника купить решил, чтобы стать как Наполеон. Такой Наполеон lights, понимаешь. И чтобы все журналисты говорили: вот, удалился в изгнание император либеральных реформ, создатель русской демократии. Нам всем обещает полмира, а только Россию – себе.
КОЧУБЕЙ. Я хотел купить остров, потому что он – далеко.
Пауза.
И туда очень трудно доехать. Просто так доехать.
ГОЦЛИБЕРДАН. Или мы не помним, отчего ты в премьеры так рвался?
КОЧУБЕЙ. Помним. Я рвался в премьеры, чтобы удержать жену.
ГОЦЛИБЕРДАН. Ну и как – удержал?
КОЧУБЕЙ. Что ты имеешь в виду?
ГОЦЛИБЕРДАН. Я ничего не имею в виду. Я тебя прямым текстом спрашиваю – ты жену удержал, мудила?
Вглядываются.
И еще одним словом на пэ ты занимаешься, Игоряша. Нет, не то, что ты подумал. Гораздо интеллигентнее. Предательство. Тоже на пэ. Предаешь людей, которые пятнадцать лет с тобой носились, как с писаной торбой. Нет. Двадцать лет. Двадцать пять лет носились! С первых дней нашей преговённейшей лаборатории. Тебя бы в болоте давно утопить, так нет – машины, охраны, конференции, оффшорные кубышки. Чтобы ноги не замерзли у нашего бога-отца, чтобы лысина не запотела. Шёлковым платочком сопельки подберём.
Яростно.
И что нам – за это? Говно, которое ты рассказываешь в «Нью-Йорк Таймс»? Ты – на святого плотника, а мы – в наше русское говно?
КОЧУБЕЙ. Ты и правда думаешь, что я предаю вас?
ГОЦЛИБЕРДАН. Нет, блядь, ты щедро благодаришь нас за долгие годы любви и заботы. А ты вообще для кого стараешься? Ты перед этим быдлом выслужиться хочешь?
КОЧУБЕЙ. Перед каким быдлом, Гоц?
ГОЦЛИБЕРДАН. Перед народом русским, богоносцем, еби его в душу мать. Ты народу хочешь сказать, что ты весь из себя покаянный, а мы из ослиной мочи придуманы?
Затмение.
Так знай же: народу ты со своим покаянием абсолютно по хую. Ты к ним будешь свои розовые губки в трубочку тянуть, а они – отрыгнут тебе в лаборантское твоё лицо рябину на коньяке, и только перевернутся на другой бок. Ты знаешь, когда этот народ бывает счастлив? Когда у него хуй в жопе. Чей-то чужой стальной хуй. По самое не балуйся. И главное – никогда этот хуй из жопы не вынимать. Чтобы быдло это наглость не потеряло. А таких, как ты, оно миллиард переварило, и еще полтора переварит.