Мать-мачеха - Владимир Солоухин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь я хочу, чтобы вы поняли меня до конца.
Я не призываю вас ломать приемники и велосипеды. Но за большим строительством мы забываем иногда о сохранении многовековой культуры. А спохватимся — радио! Большое же достижение, раньше не было! К вашему сведению, радио вообще раньше не было. Нигде в мире. Оно изобретено пятьдесят лет назад. При всех обстоятельствах оно все равно пришло бы к народу, в том числе и в деревню. Если бы даже не разучились петь, водить хороводы, вышивать, плести кружева и резать по дереву…
Постепенно все споры-разговоры затуманивались, расплывались, словно растворялись в темноте зимнего вечера.
Не то чтобы Дмитрий задремал, но зимняя дорога делала свое дело. Как успокаивается зеркальная гладь пруда или озера, когда перестанут кидать камни, так успокаивалась обычно душа Дмитрия в своей деревне. А ведь что в озере, что в душе. Только тогда и отразится, только тогда и увидит сам себя окрестный мир, когда установится зеркальная гладь. Кинь один камушек — и опять круги, и опять закачались, запрыгали, набегая одна на другую, четкие и в общем-то неподвижные звезды.
Чем меньше становилось кругов, чем тише и спокойнее становилась душа, тем все явственнее, все ярче, все устойчивее прорисовывался для Дмитрия образ Гели.
После споров, в конце каждого вечера они оставались одни. Уходили не все сразу. Но Дмитрий, зная свое, терпеливо пересиживал всех. При людях, когда он смотрел на Гелю, на ее лицо, на всю ее, прикрытую разными шерстяными или шелковыми тряпками, ему не верилось, что он вчера еще дотрагивался до нее, руками до запястий и плеч, щекой до щеки, губами до закрытого, трепетного, как пойманный в ладони птенец, нежного глаза. Еще больше не верилось в то, что, может быть, сегодня же вечером она, играющая теперь сонату Бетховена и раскрасневшаяся от игры, такая недоступная на людях и оттого еще более прекрасная… Да нет. Не может быть.
С первого раза так и пошло: Геля сама вела рискованную в конечном счете игру. Она ласкала Дмитрия все смелее и опаснее, словно постепенно приучая его к себе, и сама словно стараясь привыкнуть постепенно к его тяжелым, грубоватым, неуклюжим ласкам. Потом вдруг вскакивала и говорила:
— Не надо, Митюшка, успокойся. Пока не надо. Ты же знаешь, я никуда от тебя не денусь. Я ведь твоя невеста. Правда, хорошее слово? Правда, хорошо, когда были невесты? Девушка, ухажерка, симпатия, зазноба, бабец, и вдруг сразу — жена. А разве не сладко хоть немного, хоть годик походить в невестах? Невеста. Ты только вдумайся в слово-то это русское — невеста. Так вот я — твоя невеста.
Не то чтобы под скрип полозьев Дмитрий вспоминал теперь мелочи и подробности, но он стал твердить про себя это и правда дивное слово.
И как, должно быть, у верующего перед иконой при стократном повторении молитвы или даже одного какого-нибудь символа (допустим, «господи») теплеет на сердце и в душе и все пропадает, кроме чего-то главного, — так теперь и Дмитрию при твержении светлого слова «невеста» становилось все теплее.
Между тем что-то мешало, как соринка в глазу. Падала косвенная тень на голубенькие Митины восторги или, если уж возвращаться к устоявшейся озерной глади, то вроде бы кто-то поблизости тревожил, баламутил воду, отчего постоянная зыбь колебала ее. Снова как ошпарили кипятком. Ах, этот Саша! Лучше бы он сподличал перед ним или по крайней мере провинился как следует, чтобы по заслугам.
Думая так, Дмитрий и забыл вовсе (вот ведь как можно отвлечься), что Саша сидит рядом, закутанный в тулуп.
На раскате сани ухнули влево, ударились полозом о раскатанную колею. Саша вывалился из саней наружу.
— Тпру! — очнулся от дремоты Василий Васильевич.
Дмитрий подбежал к барахтающемуся Саше, помог ему встать.
— Озяб?
— Ноги немного.
— Ничего. Давай побежим за санями с километрик, сразу нагреемся. Скоро дом.
…Пелагея Степановна в материнской нетерпеливости три раза подогревала самовар. В третий раз оказалось кстати. За окнами зашуршало, заскрипело. Облегченно фыркнула и отряхнулась остановившаяся лошадь.
Молочно-белый пар круглым облаком ворвался в открытую дверь, веером, как вода из огромного ведра, расплеснулся до передних углов по выскобленным половицам. Под темно-желтым прикопченным потолком плавал синеватый туманец — напустила Пелагея Степановна, торопя закипающий самовар.
Теперь самовар стоял на столе и бодренько, на две ноты свистел, приглашая к чаепитию. Из-под крышки самовара выглядывала прищемленная крышкой марлевая тряпица — уловка Пелагеи Степановны, чтобы яйца не проваливались в воду, в кипящую глубину.
И хоть был в избе посторонний человек, гость, глазами которого Дмитрий мог бы взглянуть на все вокруг, все же были с ним еще одни глаза, которыми, помимо своих, как уж однажды мы заметили, он привык глядеть на мир. Именно тряпицу-то в самоваре и высветил в первую очередь тот посторонний взгляд.
Дмитрий подумал, что Энгельсине, наверно, неприятно было бы пить кипяток, в котором плавает, пусть хоть и чистая, марлевая тряпка.
Пелагея Степановна поставила на стол большое, все измятое алюминиевое блюдо, полное картошки, а Митя достал из своего фанерного чемодана тяжелую палку темно-красной душистой чесноковой колбасы. Водку разлили по граненым стаканам.
Больше всего на свете Митя любил приезжать к себе домой. Особенно он берег минуту, когда, откинувшись от стола на широченной лавке, свернешь цигарку потолще, и первый, полновесный глоток дыма, затуманивая глаза, разливая по телу размягчающую истому, этаким почти упругим клубком прокатится через гортань.
Сначала, до стакана водки и до первой этой затяжки, Дмитрий все еще играл в свою игру (будто вот и Геля приехала с ним и смотрит на все вокруг, и как это было бы на самом деле).
И тряпицу, плавающую в самоваре, и мятое алюминиевое блюдо, одно на всех сидящих за столом, и чай из пережженной свеклы, и то, что Василий Васильевич положил кошке рядом с собой на лавке, и поросеночек, обитающий за печкой (откуда остренький, сдабривающий всякую еду запашок), и тюфяк, набитый соломой, и лоскутное одеялишко (без пододеяльника, разумеется), присаленное по краям за двадцатилетнее служение, и уютное шуршание тараканов, когда погасят лампу, и соломенный козий хлевушок на морозном дворе, если понадобится выйти ночью, и добросовестный храп Василия Васильевича — все это по-новому перебрал в уме Митя Золушкин. Но не так, чтобы осудить и устыдиться, а так, что, конечно, невозможно было бы сюда, в деревенскую избу с поросенком, привести блистательную свою, как если бы из заморских шатров, как если бы Шемаханскую царицу, как если бы воистину из волшебной сказки — невесту. Иванушка-дурачок, ухвативший за хвост Жар-птицу. Невестка должна помогать Пелагее Степановне топить по утрам печь. Ухваты, чугунок с поросячьим пойлом… Вовремя подоить козу… (Ха-ха! Соната ля-бемоль и трактовка Лаокоона по Лессингу!) Нечего говорить, намертво отрезанный ломоть — крестьянский сын Митька Золушкин.
После стакана водки развеялись все мелочи. Осталось только то, что есть Жар-птица и что она невеста. И что Жар-птице вовсе не обязательно пребывать там, где копошатся мудрые трудолюбивые корни. Место ее на ветвях, где яблоки, вскормленные и вспоенные корнями, вовсе не претендующими на обдувание романтическим ветерком. Была бы земля пожирнее да дождь вовремя… А уж яблоки-то с листьями или там орешки — произойдут.
Саша от сытости морозным воздухом и от водки сомлел возле свистящего самовара. Голова его покачнулась на сторону. Какие уж теперь тараканы! Дмитрий подхватил его на руки, унес за перегородку и положил на кровать.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Дмитрий не мог не выйти на улицу, не пройтись из конца в конец уснувшим без огонька, без шороха зимним селом. Вот уж правда, без огонька, без шороха. Спят крестьяне. Кто на печке, кто на кровати. Чудно было бы теперь, в одиннадцатом часу, встретить неспящего, бродящего по улице человека. Разве молодежь? Но и ее не слышно.
В колокольчик около пожарницы начали бить одиннадцать. Дмитрий пошел поглядеть, все ли старик Фадеич сторожит село Самойлово или уж кто другой. Пока шел, успело пробить все одиннадцать раз. Чистый серебряный голосок взлетал высоко в морозное небо, а оттуда опускался, растекаясь во все стороны.
Сторожил по-прежнему старик Фадеич. Он торопливо высвободил руку из мохнатого тулупьего рукава, обрадованно поздоровался:
— Здравствуй, Митя! С приездом в наше Самойлово. Как же, надо свежим воздухом подышать. Обязательно.
«Вот и он чужим, городским меня считает, — горько подумал Дмитрий. — Со своим разве заговорил бы про свежий воздух? Про свежий воздух только с дачниками говорят. Вон Саше воздух нужен, это правда, и молочко по кружечке в день, а для меня, может, сам Фадеич, и колокольчик, и незаряженная берданка его, и столетние самойловские липы над головой, и огонек, засветившийся в крайнем доме, — может, это-то все и есть для меня воздух, без которого не дышать».