Минерва - Генрих Манн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Леди Олимпия простилась со всеми. Когда она выходила, вошел Зибелинд. Она невольно остановилась. Все умолкли. Зибелинд сделал нерешительную гримасу и провел влажной рукой по лбу. Он чувствовал себя разбитым и неопрятным, точно после ночи, полной невероятных излишеств.
— Что со мной было? — спросил он себя, стараясь рассеять туман, окутавший его мысли. — Я во фраке. Ах, да, я был переряжен. Здесь еще осталось два рыжих волоса.
Он снял их. Затем он увидел свое отражение в зеркале.
— Мои щеки так впалы, что кажутся совсем черными. Очевидно, с них смыли румяна. У меня вид больного сухоткой.
Он сделал шаг, хромая так сильно, что был слышен стук. Он был удивлен.
«Тебе хотелось бы бежать отсюда, мой милый, — сказал он себе. — Но этого не будет. Ты, кажется, был счастлив. Ты был дурак, что дал себя поймать на эту удочку, и предатель своей судьбы был ты. Теперь не угодно ли тебе признать ее и выйти к презирающим тебя! И прежде всего превосходство на твоей стороне, а не на их. Ведь они даже не пытаются разгадать, что теперь происходит в тебе. Ты же читаешь на незнающих страдания лицах наивно-суетные заботы каждого… О, страдание — единственное величие для человеческого чела! Никогда у меня не было в такой степени, как в эту минуту, сознания своего мученического превосходства!
Он взял руку, которую протянула ему леди Олимпия; его горячие губы подобострастно коснулись ее. Затем он посмотрел ей вслед.
«Добродушная индюшка. Она уже раскаивается. Даже бессовестными до конца не могут быть эти счастливцы. И каким-нибудь „я не хочу больше“ они думают заставить забыть нас — нас. Разве вы имеете понятие о чем-нибудь?»
Он с трудом приковылял на середину комнаты. Дамы вдруг оживленно заговорили друг с другом.
«Совершенно верно, это не могло быть иначе. Все в вас, каждая мысль, каждое слово, каждое колебание и каждое движение отвергает общение со мной. Вот этот выронит монокль и убежит от страха, что его могут смешать со мной».
Мортейль отошел от него.
— А вот этот будет невыносимо сверкать на меня глазами. Достойная зависти жизнь, вся точно из одного куска, сохранила их совершенно чистыми.
Он проскользнул мимо Сан-Бакко.
— Ну что ж, — я не могу перенести твоего взгляда… Должен ли я опустить глаза и перед тобой, мой маленький друг? Смотри-ка, ты меня совсем не замечаешь; герцогиня слишком хороша — кто может устоять перед ней? Ты стройный корабль, готовый в путь и нагруженный только надеждами, а я еще до отплытия превратился в обломки; но мы чувствуем на себе один и тот же удушливый ветер, правда?
Он проходил мимо Нино. Он поискал чего-нибудь грустного; наконец, он шепнул:
— Божественная женщина — правда, почтеннейший? Да, да, когда я был еще молод и хорош…
Нино вздрогнул и посмотрел ему в лицо. Его охватило внезапное, смешанное со страхом отвращение. Он заторопился и протеснился мимо, дрожа и почти умоляя:
— Нет! Я не хочу!
Зибелинд с удовлетворением смотрел ему вслед.
— Это была естественная вспышка твоей души, мой маленький друг. Так ужасен я не был бы для тебя, если бы ты был совсем здоров. Но с тобой дело обстоит так: не знающая границ воля, желания, обнимающие мир, в несостоятельном теле. И таковы они все! Таковы все, кто теперь становится на сторону жизни и ее силы!
— Кто твои братья, Нино? Монарх, полный изнурительного желания топтать страны и бичевать моря: в глубоком мире растирает он свои легко коченеющие золотушные члены. Воинственный певец новой империи: кровь, лавры, тропическое солнце пылают и шумят, когда он ударяет по струнам лиры, и вызывают разнузданно-хищные крики; сам же он маленький человечек, не выдержавший жары в обширном царстве своих идей. Величественный поэт величественной расы: он также неутомимо славит красавицу, сильную, дышащую жизнью красавицу, которая лежит на его постели — но ее зачали его предки, и его искусство сплошной блуд… А возвышенный философ, завершение столетий: двадцать три с половиной часа он думает только о своем здоровье, чтобы в последние тридцать минут написать гимн жизни… Никуда негодные нервы, слабые легкие, рахитичная грудная доска, распухшие железы, немножко гниения там и сям в теле, — но даже в припадке мужской истерии жажда величия: таковы вы все. Маленький Нино, ты характерный тип своего времени. На вид ты смел, свободен, прекрасен и безупречен и рожден с глубоким отвращением ко всяким страданиям и к тем, кто таков, как я. Но из нас двух более совершенен я: я признаю себя. Ты хотел бы быть тем, чем ты быть не можешь. Берегись женщин, они разденут тебя донага!
Вдруг Зибелинд заметил, что Мортейль смотрит на него, сморщив нос, очень свысока и с подозрением в холодных глазах. Зибелинд понял это подозрение; он подскочил кверху.
— О небо, теперь этот остроумный человек приписывает мне сластолюбивые чувства по отношению к мальчику, — громко и внятно сказал он проходившему мимо Якобусу. Художник остановился. Зибелинд овладел собой.
— Он, надо вам знать, предполагал раньше то же самое у Сан-Бакко. Впрочем, я беру на себя и это. В данный момент я утопаю в самоуничижении, уверяю вас… Это, вероятно, удивляет вас. Я сегодня несколько раз заявлял, что очень тщеславен. Да, любезнейший, это было тщеславие человека, который, весь израненный и изъеденный культом своего презираемого «я», хотел бы заставить верить самого себя, что придает значение мирской суете. Как только он начинает чувствовать по-настоящему, мнение невежественных счастливцев даже не безразлично ему, — ему противно, если они по ошибке думают о нем что-нибудь хорошее. Но своей шумливостью он опьяняет себя до жажды любезности и теплых рукопожатий и, чтобы избавиться от своего несчастного ясновидения, накладывает на себя румяна истерического тщеславия.
Он вдруг оборвал. Дыхание Якобуса становилось все прерывистее. «У него такой вид, как будто он хочет броситься на меня», — подумал Зибелинд.
Но Якобус сказал очень холодно:
— Неужели вы не замечаете, что никогда не перестаете носиться с собой? Когда на вашу долю выпало счастье, вы до тех пор копались в нем, пока оно не разлетелось вдребезги. Теперь вам плохо, и вы метите обнажением всех своих злополучий. Вы глубоки, о, да, вы вечно докапываетесь до зловонных глубин и притом всегда в своем собственном «я». В этом ваша наивность: в интересе, который должно возбуждать ваше «я», вы никогда не сомневаетесь. Совершенно напрасно, потому что вы совсем неинтересны. Удивляйтесь, сколько хотите!
И он повернулся к нему спиной.
Зибелинд и в самом деле был удивлен. Мало-помалу его обдало жаром, и ему захотелось затопать ногами и закричать: «Я не интересен? Я не интересен?»
По знаку герцогини Якобус подошел к ней. Он нагнулся над ее креслом.
— Итак, в виду того, что иначе отпадут листья… — сказала она. Он тотчас понял.
— Вы должны прибавить: и ваши собственные листья могут увянуть.
— Как это невежливо!
— Мне не до вежливости. Теперь, в эту минуту, вы — Венера, зрелая и выхоленная. Ваша красота не может больше возрасти и еще не уменьшается. Это момент, который не вернется. И также мой момент — единственный; только в нем живет творение, и оно умерло бы вместе с ним. У каждой цели нашей жизни мы встречаемся. Несомненно, никогда два человека, в этом особенном смысле, не были так тесно связаны, герцогиня, как мы. Как сильно я чувствую это! Мы созданы для того, чтобы возвышать друг друга, делать друг друга изысканнее, великолепнее, помогать друг другу в достижении совершенства, и, наконец, на высоте, боготворить один другого без желаний.
— Какие пламенные слова!
— Это правда, они не нужны. Вы и без того сделаете все, что я хочу, станете моей возлюбленной и моей моделью.
— Серьезно, я не буду больше слушать.
— Это не поможет вам. Вы уже раз выслушали меня: между нами лежал умирающий свидетель, который не выдаст ничего из услышанного. Этого нельзя изменить.
— Раньше, когда вы поделились с нами историей жестокой Мадонны, — знаете, что я собиралась отказаться от знакомства с вами? Я не делаю этого, заметьте. Я не боюсь быть скомпрометированной вами. И я не хочу, чтобы вы вообразили себе это. Ваши желания и мысли остальных — все это только игры вокруг меня.
— Я знаю, вы остаетесь недоступной.
— Потому-то ваши притязания так чудовищны?
— О, с вами, герцогиня, нужно идти напролом, хотя бы и рискуя сломать себе шею. Перед вами нужно разыграть сверхчеловечески сильную, не останавливающуюся ни перед чем, мужественность. Простой мужской любви вы не понимаете; она не достигает до вас. Ваше естественное убеждение, — что вы единственная в своем роде, недоступная остальному человечеству и неспособная приблизиться к нему. И вы, действительно, таковы! Вы не можете, не обманывая себя, стать чьим-нибудь другом! Как вы достойны сострадания! Даже в любви — и какой любви! — с вами возможна только вражда, — еще хуже: внутреннее отчуждение.