Полное собрание сочинений и писем в тридцати томах. Сочинения т 4-7 - Антон Чехов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
{07503}
мне кажется, что я очень умен и необыкновенно важен. Вхожу ли я куда, говорю ли, молчу ли, читаю ли на литературном вечере, жру ли у Тестова - всё это я делаю с превеликим апломбом. Не бывает спора, в который бы я не вмешался. Правда, я говорить не умею, но зато я умею иронически улыбаться, пожать плечами, воскликнуть. Я, ничего не знающий и некультурный азиат, в сущности, всем доволен, но я делаю вид, что я ничем не доволен, и это мне так тонко удается, что временами я даже сам себе верю. Когда на сцене дают что-нибудь смешное, мне очень хочется смеяться, но я тороплюсь придать себе серьезный, сосредоточенный вид; не дай бог, засмеюсь, что скажут мои соседи? Сзади меня кто-то смеется, я сурово оглядываюсь: несчастный поручик, такой же Гамлет, как я, конфузится и, как бы извиняясь за свой нечаянный смех, говорит: - Как пошло! Какой балаган! А в антракте я громко говорю в буфете: - Чёрт знает, что за пьеса! Это возмутительно! - Да, балаганщина, - отвечает мне кто-то, - но, знаете ли, не без идеи... - Полноте! Этот мотив давно уже разработан Лопе де Вегой, и, конечно, сравнения быть не может! Но какая скука! Какая гнетущая скука! На "Имогене" оттого, что я удерживаю зевоту, мои челюсти хотят вывихнуться; глаза лезут на лоб от скуки, во рту сохнет... Но на лице у меня блаженная улыбка. - Чем-то отрадным повеяло, - говорю я вполголоса. - Давно, давно уже я не испытывал такого высокого наслаждения! Иногда у меня бывает желание пошалить, сыграть в водевиле; и я охотно бы сыграл, и знаю, что это по нынешним унылым временам было бы очень кстати, но... что скажут в редакции "Артиста"? Нет, боже меня сохрани! На картинных выставках я обыкновенно щурюсь, значительно покачиваю головой и говорю громко: - Кажется, всё есть: и воздуху много, и экспрессия, и колорит... Но главное-то где? Где идея? В чем тут идея? От журналов я требую честного направления и, главным образом, чтобы статьи были подписаны профессорами или людьми, побывавшими в Сибири. Кто
{07504}
не профессор и кто не был в Сибири, тот не может быть истинным талантом. Я требую, чтобы M. H. Ермолова играла одних только идеальных девиц, не старше 21 года. Я требую, чтобы классические пьесы в Малом театре ставили непременно профессора... Непременно! Я требую, чтобы даже самые маленькие актеры, прежде чем браться за роль, знакомились с литературой о Шекспире, так что когда актер говорит, например: "Спокойной ночи, Бернандо!", то все должны чувствовать, что он прочел восемь томов. Я очень, очень часто печатаюсь. Не дальше как вчера я ходил в редакцию толстого журнала, чтобы справиться, пойдет ли мой роман (56 печатных листов). - Право, не знаю, как быть, - сказал редактор, конфузясь, - Уж очень, знаете ли, длинно и... скучно. - Да, - говорю я, - но зато честно! - Да, вы правы, - соглашается редактор, еще больше конфузясь. - Конечно, я напечатаю... Девицы и дамы, с которыми я знаком, также необыкновенно умны и важны. Все они одинаковы; одинаково одеваются, одинаково говорят, одинаково ходят, и только та разница, что у одной губы сердечком, а У другой, когда она улыбается, рот широк, как у налима. - Вы читали последнюю статью Протопопова? - спрашивают меня губы сердечком. - Это откровение! - И вы, конечно, согласитесь, - говорит налимий рот, - что Иван Иваныч Иванов своею страстностью и силой убеждения напоминает Белинского. Он моя отрада. Каюсь, была у меня она... Отлично помню наше объяснение в любви. Она сидит на диване. Губы сердечком. Одета скверно, "без претензий", причесана глупо-преглупо; беру ее за талию - корсет хрустит; целую в щеку - щека соленая. Она сконфужена, ошеломлена и озадачена; помилуйте, как сочетать честное направление с такою пошлостью, как любовь? Что сказал бы Протопопов, если бы он видел? О, нет, никогда! Оставьте меня! Я предлагаю вам свою дружбу! Но я говорю, что мне мало одной дружбы... Тогда она кокетливо грозит мне пальцем и говорит: - Хорошо, я буду любить вас, но с условием, что вы высоко будете держать знамя.
{07505}
И когда я держу ее в своих объятиях, она шепчет: - Будем бороться вместе... Потом, живя с нею, я узнаю, что и у нее тоже отдушина в печке заткнута кофтой, и что и у нее под кроватью бумаги пахнут кошкой, и что и она также мошенничает в спорах, и на картинных выставках, как попугай, лепечет о воздухе и экспрессии. И ей тоже подавай идею! Она втихомолку пьет водку и, ложась спать, мажет лицо сметаной, чтобы казаться моложе. В кухне у нее тараканы, грязные мочалки, вонь, и кухарка, когда печет пирог, прежде чем посадить его в печь, вынимает из своей головы гребенку и проводит ею борозды на верхней корке; она же, делая пирожные, слюнит изюминки, чтобы они крепче сидели в тесте. И я бегу! Бегу! Мой роман летит к чёрту, а она, важная, умная, презирающая, всюду ходит и пищит про меня: - Он изменил своим убеждениям! Третья причина скуки - это моя неистовая, чрезмерная зависть. Когда мне говорят, что такой-то написал очень интересную статью, что пьеса такого-то имела успех, что Х выиграл 200 тысяч и что речь N произвела сильное впечатление, то глаза мои начинают коситься, я становлюсь совершенно косым и говорю: - Я очень рад за него, но, знаете, ведь он в 74 году судился за кражу! Душа моя обращается в кусок свинца, я ненавижу того, кто имел успех, всем своим существом и продолжаю: - Он истязует свою жену и имеет трех любовниц и всегда кормит рецензентов ужинами. Вообще скотина порядочная... Повесть эта недурна, но, наверное, он где-нибудь ее украл. Бездарность вопиющая... Да и, говоря откровенно, я и в этой-то повести не нахожу ничего особенного... Но зато, положим, если чья-нибудь пьеса провалилась, то я ужасно счастлив и спешу стать на сторону автора. - Нет, господа, нет! - кричу я. - В пьесе есть что-то. Во всяком случае она литературна. Знайте, что всё злое, подлое, гнусное, что говорят о мало-мальски известных людях, распустил по Москве я. Пусть городской голова знает, что если ему удастся устроить, например, хорошие мостовые, то я возненавижу
{07506}
его и распущу слух, что он грабит проезжих на большой дороге!.. Если мне скажут, что у какой-нибудь газеты уже 50 тысяч подписчиков, то я везде стану говорить, что редактор поступил на содержание. Чужой успех - для меня срам, унижение, заноза в сердце... Какой уж тут может быть разговор об общественном, гражданском или политическом чувстве? Если когда и было во мне это чувство, то давно уже сожрала его зависть. И так, ничего не знающий, некультурный, очень умный и необыкновенно важный, косой от зависти, с громадной печенкой, желтый, серый, плешивый, брожу я по Москве из дому в дом, задаю тон жизни и всюду вношу что-то желтое, серое, плешивое... - Ах, какая скука! - говорю я с отчаянием в голосе. - Какая гнетущая скука! Заразителен я, как инфлуэнца. Жалуюсь я на скуку, важничаю и от зависти клевещу на своих ближних и друзей, а глядишь - какой-нибудь подросток-студент уже прислушался, важно проводит рукою по волосам и, бросая от себя книгу, говорит: - Слова, слова, слова... Боже, какая скука! Глаза его косятся, он тоже становится косым, как я, и говорит: - Наши профессора читают теперь лекции в пользу голодающих. Но я боюсь, что половину денег они положат себе в карман. Я брожу, как тень, ничего не делаю, печенка моя растет и растет... А время между тем идет и идет, я старею, слабею; гляди, не сегодня-завтра заболею инфлуэнцей и умру, и потащат меня на Ваганьково; будут вспоминать обо мне приятели дня три, а потом забудут, и имя мое перестанет быть даже звуком... Жизнь не повторяется, и уж коли ты не жил в те дни, которые были тебе даны однажды, то пищи пропало... Да, пропало, пропало! А между тем ведь я мог бы учиться и знать всё; если бы я совлек с себя азията, то мог бы изучить и полюбить европейскую культуру, торговлю, ремесла, сельское хозяйство, литературу, музыку, живопись, архитектуру, гигиену; я мог бы строить в Москве отличные мостовые, торговать с Китаем и Персией, уменьшить процент смертности, бороться с невежеством, развратом
{07507}
и со всякою мерзостью, которая так мешает нам жить; я бы мог быть скромным, приветливым, веселым, радушным; я бы мог искренно радоваться всякому чужому успеху, так как всякий, даже маленький успех есть уже шаг к счастью и к правде. Да, я мог бы! Мог бы! Но я гнилая тряпка, дрянь, кислятина, я московский Гамлет. Тащите меня на Ваганьково! Я ворочаюсь под своим одеялом с боку на бок, не сплю и всё думаю, отчего мне так мучительно скучно, и до самого рассвета в ушах моих звучат слова: - Возьмите вы кусок телефонной проволоки и повесьтесь вы на первом попавшемся телеграфном столбе! Больше вам ничего не остается делать.
{07508}
НЕОПУБЛИКОВАННОЕ. НЕОКОНЧЕННОЕ
КРАСАВИЦЫ
(ИЗ ЗАПИСОК ВРАЧА) Как-то утром в один из ненастных осенних дней явился ко мне мальчик из конфектной фабрики купцов Z-вых и от имени фабричной конторки пригласил меня к больному. - Кто больной? - спросиля. - Бухгалтер Михаил Платоныч, - ответил мальчик. Я отправился. У ворот фабрики встретил меня дворники повел к бухгалтеру. Сначала мы шли по мощеному двору мимо фабричных корпусов, от которых сильно пахнуло жженым сахаром, потом по грязной немощеной части двора по грязным, всхлипывавшим под ногами доскам, мимо больших бочек, крытых рогожами... Больной жил в маленькой одноэтажной пристройке, лепившейся к длинному, мрачному амбару, на котором чем-то черным, похожим на деготь, было крупно написано: "На дворе и в складе курить строго запрещено". Крылечко у пристройки было грязное, дверь визгливая, с блоком, обитая рваной клеенкой, передняя темная, тесная, а сам больной, бухгалтер Михаил Платонович, показался мне необыкновенно кислым и таким же мрачным, как весь фабричный двор. Он был в ситцевом халате и в туфлях-шлепанцах, около которых висели тесемки от кальсон; когда я вошел к нему, он, согнувшись калачиком, лежал на коротком диване лицом к спинке и не двигался, точно спал; заслышав мои шаги, он вздрогнул, вскочил с дивана и очень строго посмотрел на меня, потом, вероятно догадавшись, что я доктор, поморщил свое лицо в улыбку и сказал, указывая мне на стул: - Очень рад познакомиться. Птицын... Прошу...