Том 16. Рассказы, повести 1922-1925 - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он хорошо понимал, что ведь не чёрт шутит, а именно бог играет с ним, заставляя его, против разума, уступать людям, и, насмешливо обижаясь, он говорил нахлебнику и наперснику своему, Кикину, горбатому, робкому человеку с птичьими глазами:
— Почему же это моя обязанность жалеть людей? Меня не жалели. Меня добром никто не угощал.
— Глупости, конечно, — соглашался Кикин.
Вспомнив о нём, Егор Быков взял палку, ручку от половой щётки, постучал ею в потолок, и через две-три минуты в дверь бесшумно ввернулся маленький горбун; ноги у него были кривые, заплетались, и он ввёртывался в воздух винтом, как штопор.
— Ну, как? — спросил он, робко мигая глазами больной курицы.
— Умирать, слышь, надобно мне.
Кикин провёл ладонью по безбородому, жёлтому лицу.
— Может — врёт?
— Нет. Сам знаю.
— Так. Рано.
— То-то и есть! Да — ладно; умирать, так умирать, от этого не откажешься. Я — солдат. А вот с имуществом что делать?
Наливая чай, шаркая ногами по полу, горбун сказал, вздохнув:
— По закону — имущество переходит племяннику, Якову Сомову.
— Да — он мне троюродный! — возмущённо захрипел Быков, и возмущение усилило боль в боку. — Я и не знаю, каков он, и видел его не более пяти раз.
— Однако по закону…
— Закон! — Быков, щёлкнув зубами, крепко выругался.
— Тогда — обратить на дела благотворения, — неохотно посоветовал Кикин.
— Ну, нет; я зерно моё на камнях не посею!
— Это, конечно, не забава.
Подумав, сердито поговорив ещё немного, Быков поручил горбуну завтра же позвать племянника в гости.
— Погляжу, что за зверь.
Яков Сомов пришёл вечером, почтительно поклонился и, не протягивая руки, сказал:
— Здравствуйте!
Голос у него был не громок, но звучен и высок, слово прозвучало осмысленно; было ясно, что это не пустое слово, а наполнено доброжеланием. Невысокий ростом, был он строен, на его обветренном лице мягко и спокойно светились голубоватые глаза, над левым ухом упрямо торчал казацкий вихор русых волос, под крупным носом курчавились светлые усики. Было в нём что-то крепкое, чистое, привлекательное; Быков тотчас отметил это, но по привычке относясь к людям недоверчиво, сказал себе:
«Лицо — глупое. И, должно быть, бабник».
Внимательно присматриваясь к парню, бедно одетому в синюю рубаху, парусиновый пиджак и такие же брюки, заправленные за голенища сапог, всхрапывая от боли, Быков деловито выспросил племянника — кто он? Оказалось, что Якову девятнадцать лет, он приказчик в торговле лесным материалом, поёт в церковном хоре первым тенором, любит удить рыбу и читать книги. Слушая его спокойный рассказ, Быков неприязненно думал:
«Говорит, как на исповеди. Врёт поди-ка. Догадался, зачем позван, притворяется хорошеньким».
И вдруг, против воли, он поторопился, сказал, скривив тёмное лицо своё усмешкой:
— А я вот умираю.
Он услыхал в ответ:
— Ну, зачем же?
— Как это — зачем? — удивлённо и сердито спросил Быков: — Болезнь у меня!
И решительно сказал себе: «Парень этот — глуп!»
Но Яков Сомов заговорил с незнакомой, ласковой убедительностью:
— Против всякой болезни имеются средства, например: морковный сок. Год тому назад у меня чахотка начиналась, так мать регента, очень добрая, умная старушка, указала мне морковный сок по стакану утром, натощак. И всё прошло.
Хорошо улыбаясь, Сомов провёл рукою по шее, по груди, а Быков почувствовал, что спокойные слова племянника как будто гасят боль.
— То — чахотка, а у меня — другое.
— И чахотка — болезнь. Нет, вы обязательно попробуйте морковный сок или хрен, настоянный на спирте. Хрен действует ещё лучше, — в нём есть селитра, а селитра первое средство против гниения; рыбу солят — селитру добавляют в рассол, чтоб не гнила. А всякая болезнь — гниение…
Удивительно приятно говорил Яков Сомов, слова его катились одно за другим легко, точно песчинки, и хоронили недоверие Быкова к молодости племянника.
— Откуда ты знаешь это?
Охотно, как старому другу, Яков рассказал ему историю своего знакомства с одним образованным человеком и отличным рыболовом, который, осенью прошлого года, застрелился.
— Зачем же?
— По случаю неудачливой любви…
— Н-ну, стреляться — глупость!
— Прямолинеен был.
— Чего это?
— Он был прям в чувствах своих…
— Угу, — сказал Быков, думая: «Чудной парень. Болтлив. Молодость, конечно…»
Так, в лёгкой беседе, прошло ещё немало времени, а потом Сомов, взглянув на ленивые стрелки стенных часов, сказал, что ему пора на спевку, почтительно простился и ушёл.
Егор Быков прилёг на диван, задумался. Долгие разговоры с людями всегда утомляли его, — о чём говорить? Сразу видно, чего хочет человек от тебя, и всегда знаешь, что тебе нужно от человека. А этот — особенный, хотя и мальчишка. Скромен, в родню не лезет, дядей не назвал ни разу, а, наверное, знает, что дядя-то одинок. Может быть — хитрит? Не похоже.
Пришёл из склада, где принимал пеньку, усталый, потный Кикин, сел к столу.
— Был?
— Был.
— Ну, как?
— Разве сразу отгадаешь? Однако — заметна в нём дружелюбность.
Наливая чай, Кикин голодно, жадно жевал хлеб с колбасой и внимательно слушал раздумчивую речь хозяина.
— Любит утешать. Утешители — обманщики, я им не верю. Дружелюбие тоже не качество для меня. Люди навыкли жить так, как бы господь пустил их для осмеяния друг другу.
— Это — правильно! — подтвердил горбун, всю жизнь свою безжалостно осмеиваемый за уродство.
— То-то и есть! А чёрт стравливает нас, как бойцовых петухов. Людям — грех, чёрту — смех, — божие намерение никому не ведомо. Господь, как полицеймейстер в театре, смотрит, помалкивает…
Быков долго говорил словами обиженного человека, потом, устало закрыв глаза, осведомился:
— Ты что слышал про него, про Якова?
Кикин, намазывая мёдом кусок хлеба, повернулся вместе со стулом, доложил:
— Хозяин его, Титов, говорит: парень трудолюбив, но иной раз обнаруживает фантазию.
— Чего это?
— Не умел Титов объяснить, а я понял так, что Яков склонен делать лишнее, чего не надо. Спрашивал и соборного дьякона; этот хвалит без оглядки, но, конечно, ему верить нельзя, приятель, вместе рыбу удят. Квартирная хозяйка показала, что пьёт Яков только в компании, а компания у него — серая, литейщики от Кононова, слесаря, цирульник…
— Не с губернатором же ему дружбу водить.
— Баб к себе не водит, привержен к чистоте, порядку, добрый.
— Добрый?
— Да.
— Это — по молодости лет! Та-ак… Значит: известны ему твои расспросы и должен был он догадаться, зачем позван мной?
— Едва ли знает; я ведь осторожно.
Быков помолчал, подумал.
— Ну, что же делать? Видно — так надо. Ты всё-таки ещё разузнай о нём. Да скажи, чтоб он заходил ко мне, я, кажись, забыл позвать его.
И с угрюмой досадой Быков воскликнул:
— Нет, ты подумай, — каково это мне? Работал, работал, сколько греха на душу принял, а — для кого? Для чужого человека, молокососа, а?
— Плохой анекдот, — уверенно сказал робкий горбун, мигая круглыми глазами.
Болезнь как будто ожидала разрешающего слова доктора, после визита его она заторопилась, рвущая боль в боку стала сильнее, мутила разум, и Быкову казалось, что в каждой точке тела его неустанно работают, шевелятся червячки тоски и обиды.
— Как дела? — осведомлялся Кикин.
Быков сердито хрипел:
— Трудно, первый раз умиряю, навыка нет.
Он любил шутки и умел шутить; это умение очень помогало ему в те минуты, когда люди, обиженные им, упрекали и ругали его.
— Так бог велел, чтоб я тебя одолел, — говорил он тому или иному человеку.
Но теперь шутки не удавались, и лишь по привычке он, как всегда, высмеивал Кикина, уже недоступного насмешкам. Целые дни Быков лежал на диване, головою в угол, под образа, чувствуя, как голова его беднеет мыслями, пуста, как бубенчик, и бьётся, звенит в ней только одна дума:
«Умираю. За что?»
Иногда, чтоб заглушить вопрос этот, он вспоминал полузабытые слова молитв.
«Владыко господи, вседержителю… соблюди от всякого ада, от всякой лютости… от духов лукавых, дневных же и ночных…»
И чувствовал, что слова эти, не примиряя его с волею бога, — неизбежностью преждевременной смерти, — ещё более усиливают лютость обиды и тоски.
Вставал и, накинув на плечи серый, суконный халат, шёл мимо зеркала к синей, бездонной дыре окна, — зеркало отражало длинную фигуру арестанта, тёмное лицо с мутными глазами, всклоченную бороду. Взяв гребёнку с подзеркальника, он садился в кресло, расчёсывал волосы на голове, бороду и смотрел на улицу, на дома, разделённые густыми садами, построенные солидно, крепко, в расчёте на века.
На улице тихо, безлюдно, жарко. Хозяева разъехались по дачам, у ворот лентяйничают дворники. Очень тихо, только в садах хлопотливо щебечут птицы, не мешая думать о несправедливости бога. Ведь вот — дома эти, глубоко врытые фундаментами в землю, кирпичные человечьи гнёзда, будут стоять неисчислимое время, а человек, строитель домов, украшающий землю трудами рук своих, осуждён на смерть через краткий срок — за что? За что наказывается преждевременной смертью георгиевский кавалер и купец второй гильдии Егор Иванов Быков, человек, не доживший и до полусотни лет? Разве он грешнее других, и разве за грехи смерть человеку?